Выбрать главу

У Смоленска дожидалась Ходасевича сотня каневских казаков. По требованию короля привел их походный атаман Рябошапка, седой, с лицом, посеченным саблей. В той сотне отыскался и Тимоша. За два лета заматерел Тимоша, степными ветрами задубило кожу, и не в одном набеге за Перекоп играл он со смертью. Но то были походы и схватки с неприятелем, а ныне скакал Тимоша с ляхами на Русь. Не радовало его весеннее тепло и музыка, какая постоянно играла в колонне шляхетского воинства.

Бывало, прежде любил Тимоша ту пору весны, когда земля, отойдя от зимы и отпаровав, подсыхала, бралась корочкой, а степи одевались в зеленый покров и зацветали подснежники и ландыши, а чуть позже распускались воронцы и вытягивали головы маки.

В этом походе Тимоша весны не чувствовал. Когда походный атаман объявил идти с Ходасевичем на Москву, Тимоша сначала не задумывался, но у Смоленска, увидев разрушенный и сожженный город, вдруг оторопел: куда и зачем идет он на Русь? Прежде хаживал он на Москву с Болотниковым, но тогда народ хотел посадить на царство Димитрия, а теперь панов, какие в Кремле закрылись, спасать и Владислава на российский престол сажать. Тимоша русич и смотрит, как ляхи разоряют российские города и деревни, а копыта их коней вытаптывают российскую землю… Смерть российскому мужику несут гусары и жолнеры. Так отчего Тимоша им пособник? Не доведи Бог убивать русичей!

Поделился сомнениями с атаманом, но походный рассердился:

— Забудь о том, ты королю служишь…

И был месяц изнурительной дороги, когда хлестали дожди и в грязи по ступицу застревали обозы. Сушились и обогревались у костров, спали на еловых ветвях или в седлах и подтягивали животы на жидком кулеше. В Вязьму въехали уморенные, и Ходкевич приказал полкам сделать недельный привал.

Каневцам места в посаде не досталось, и походный атаман дозволил казакам жить на постое, по ближним деревням. Десяток каневцев облюбовали деревеньку верстах в трех от Вязьмы. Пяток изб, обнесенных жердевым тыном, лепились к лесу. В деревне старики и старухи да бабы с ребятишками. Глухой беззубый старик прокричал Тимоше:

— Почто же ты, сын, с ляхами, ты-то не шляхтич? Тебе бы в земском ополчении место!

Вконец разбередил старик Тимошину душу. Как жить ему?

Зимой ледяно выстудило келью, и на толстых бревенчатых стенах у зарешеченного оконца — иней мучным налетом. Даже весеннее тепло не проникает в келью.

Зябнет Гермоген, не греет кровь его дряхлое тело. Ему бы в трапезную, где печь гудит, к огню поближе, но стража у дверей.

Давно уже никто не переступает порог его кельи. Но на Сретенье явился вдруг Струсь. Разговор повел сначала по-доброму:

— Слыхал ли ты, поп, что шведы заставили новгородцев присягнуть королевичу Филиппу? Отпиши им, пускай сохраняют верность Владиславу.

— Не звал я вас, латиняне, и не получите моего благословения. Не соглашусь яз ни на Филиппа, ни на Владислава. Оставь меня, не вводи во грех!

Струсь зло рассмеялся:

— Эй, стража, не давайте попу еды, может, поумнеет!

Перевалило на вторую половину февраля-снежника. Тихо угасала жизнь патриарха…

Скончался непримиримый и упрямый, несговорчивый и несломленный владыка Гермоген, а к Москве подтягивались две силы.

Гонсевский на Думе объявил:

— Панове, крулю угодно видеть гетманом над рыцарством, какое в Московии, вельможного пана Ходкевича.

Оставив Кремль на полковника Струся, Гонсевский вместе с боярином Михайлой Салтыковым отъехал в Речь Посполитую…

К концу подходило и время, отведенное историей «Семибоярщине»; коли победит коронное войско, на московский трон сядет Владислав либо сам Сигизмунд; ополчение одолеет — Земский собор царя изберет…

Андрейка еще спал, а Акинфиев уже двери кузницы открыл, горно раздул. В избах затопили печи, потянуло дымом. Артамошка подумал, что с той поры, как ушли из-под лавры Сапега и Лисовский, все здесь изменилось, Клементьево заново отстроилось. С западной стороны от монастыря, по настоянию Дионисия и Авраамия, на возвышении, именуемом горкой, срубили первые домики, и городились дворы Пушкарной и Стрелецкой слобод. Мастеровые из сельских и монастырских стараются, не кому-нибудь возводят — стрельцам и пушкарям, защищавшим лавру.

Дома получались ладные, высокие, с подклетями, с резной обличкой. Рамы оконные пузырями бычьими затянуты.

Встал Акинфиев на пороге кузни, залюбовался. Вот-вот застучат топоры, запахнет смолистым духом, а землю на стройке усеет свежая щепа.

Мужики возвращению Артамошки обрадовались и хоть знали: скоро уйдет кузнец с ополчением, — но работы натащили — знай поторапливайся.

В первый вечер Пелагея обрадовала Артамошку: воротишься, сказала, стану твоей женой…

Доволен Акинфиев, Андрейка тоже в коий раз заявил: освободим Москву, к Варварушке вернусь.

«Человек не медведь-шатун, — думает Артамошка, — он пристанище постоянное иметь должен».

Староста клементьевский предлагал Артамошке:

— Не поклониться ли нам князю: может, останешься. Нельзя нам без кузнеца.

На что Акинфиев ответил:

— Вернусь непременно, ядрен корень, но не раньше, чем ляхов одолеем.

Через несколько дней земское ополчение выступило из Троице-Сергиевой лавры…

Князь Пожарский медлил еще и потому, что не знал, как поведут себя Заруцкий и Трубецкой. Атаман на коварства горазд. Эвон у Переяславля наскочили его казаки на авангард ополчения, но были отбиты, а теперь, Коломну пограбив, вместе с Мариной Мнишек отправились опустошать рязанскую землю.

Молчит и Трубецкой. Не замыслил ли он к Ходкевичу перекинуться? Соблазнится на посулы Жигмунда и станет служить Речи Посполитой…

Но в лавре нежданно побывал у Пожарского Шаховской и заверил: Трубецкой ожидает земское ополчение, чтобы вместе ляхов из Кремля выбить.

Ходкевича задерживал обоз. Тяжело груженный пороховым зельем, бочками с солониной и кулями с мукой и зерном для осажденных в Кремле, он едва тащился по российскому бездорожью.

За Вязьмой повстречался гетман Гонсевский.

— Панове, швыдче поспешайте, — едва из возка высунувшись, бросил Гонсевский, — иначе вас опередит нижегородское ополчение. Бейте московитов особно, найпред Трубецкого, а познева Пожарского.

Расстались гетманы холодно. Ходкевич и без Гонсевского знал, как ему поступать, потому и ответил:

— Але вельможный пан Александр того допрежь не знал? Ему бы не умничать, а князя Трубецкого поколотить и от Москвы прогнать.

Плюнув вслед отъехавшему возку, проворчал:

— У пана Гонсевского нет гонора, и он бежит от москалей, как крыса с тонущего корабля.

Сыро в Гостинском замке и мрачно. Укрытый теплой шубой, лежит на жесткой тесовой кровати Василий Шуйский. Смерть дышит в лик бывшему государю российскому. Перед затуманенными, гаснущими очами жизнь прокручивается. Его жизнь, царя Василия. Ох, если бы он мог повторить ее заново, разве взял бы на себя столько греха? К скипетру тянулся жадно. А к чему? Власти алкал, будто она годы ему продлила. И вот оно, конец всему, на чужбине, не в родной земле покоиться…

Жена, Марьюшка, в монастыре, брат Дмитрий эвон, тут, в сторонке топчется. Видать, проклинает Василия, что обрек на такое существование. А кто виноват, сколь раз воинство губил?

Катерина, жена его, в святом углу поклоны отбивает, грехи замаливает. Отпустит ли их Господь? Кровь Малюты Скуратова в ее жилах…

Седни, с утра, велел Шуйский привезти к нему Филарета, решил собороваться, в мир иной отойти, как православному положено.

Вздохнул. Ему бы в Москве, в родных хоромах, на пуховиках помирать — все легче было бы. А для него венец царский в терновый обратился…

В замке полумрак, свет едва просачивается сквозь узкие окна-бойницы. Катерина на коленях шепчет слова молитвы, но Василий не разберет какой.