…Над головой звезды. До них, если бы протянуть руку, пожалуй, можно и достать. Взять в ладонь, зажать. Интересно: какое было бы ощущение — ломящего холода, как от обломка льдинки, или чего-то остро-обжигающего, как от выстрелившей из горна окалины? Странно: они, будто живые, мешаются, роятся… Или это только в глазах, от потери крови? Нет, теперь она не бьет фонтаном, а еле просачивается из-под пальцев. На шее он ее не ощущает, а за воротником, у лопаток, остыв, пропитав рубашку и тонкую шерсть гимнастерки, она мерзко холодит. Во всем теле, — расслабленность, и кожу щекотно покусывает, будто ее усеяли красные злые муравьи-дуплятники, чьи колонии он когда-то разорял…
Роятся звезды. А что сказал сержант Метельников? «Лежите, товарищ комдив, я сейчас, сейчас… Вы только лежите!»
Темнота поглотила его. Лежать? Вот так? Чувствовать, как холодеет все, и ждать?
Бой ушел. Откатился. Туда, куда он лежит головой и откуда сначала его тащил сержант Метельников, а после он полз сам. Полз? Скорее барахтался на месте, а теперь, обессиленный, затих. Там — перестрелка. Он не видит ее. Перед глазами одно дрожащее, как студень, небо. Не видит, но по сухому треску автоматов, утробному «бу-бу» пулеметов, по шлепающим с придыханием — «гах-гах» — минам, по тревожным и бледным отблескам ракет догадывается: еще идет бой, наверное, наши спешно залатывают прорыв. Сотни… нет, тысячи раз он видел подобное. Ему не надо и смотреть, чтоб все представить до мелочей: откуда-то из темноты, из самой преисподней, взметываются осветительные ракеты, мертвенно-желтый свет, торопливо разгораясь, заливает землю, потом так же торопливо тускнеет и гаснет. И — новая ракета… И кто-то невидимый, растревоженный вспышкой, озлясь, начинает суматошливо частить: «бу-бу-бу», «трр-трр-трр», «рра-рра», и светляки, просекая темень, мечутся над самой землей, летят, прочесывая каждый метр, навстречу друг другу: где он, нарушивший их покой?
Да, там бой, но вокруг него, Фурашова, лежащего одиноко среди травы, такая тишина, будто мир вернулся вспять к тем временам, когда на земле не было ни одного живого существа. Но бой, конечно, плюгавенький, о нем не напишут в газетах, он будет значиться лишь в сводках: «Шли бои местного значения». Но для него и сержанта Метельникова и, может, еще для других, безвестных, он имеет значение. Какое еще!
Смешно, что в такую минуту на ум вдруг приходит вот это…
Днем из санбата прибежала в бюргерский дом Валя. Расплакалась: привезли майора, ампутировали ноги, он то матерился, то, затихнув, просил пристрелить… Погодя спросила: когда ему, Алексею, на передний край? «Через пять минут. В батальон Сухорукова». — «На Зееловские высоты?» — «Туда».
Она порывисто взяла его руку, и он с болью ощутил — пальцы ее с просинью нечетких, будто растекшихся жилок были холодными. Заговорила торопливо, волнуясь: «У меня плохое предчувствие, Алеша! Случится что-то с тобой. С этих высот — все больше раненые. И тот майор… Не ходи, Алеша! Не ходи…» Он сказал ей со смешком, что она чудачка, что у нее это от нервов, что скоро войне конец и все будет хорошо!..
«Будет хорошо!» — с иронией повторил он, возвращаясь от воспоминаний к действительности. — Конец войне, да не для всех». Сколько он уже так лежал, не двигаясь, в какой-то ямке или канаве, на жестковатой сухой траве? Пахло чебрецом, острой полынной горечью, кашкой, — кажется, ее метелочки щекотали левый висок, — пресно-толокняной сладостью неостывшей земли. Тошнило. Наверное, от потери крови. Да и вот это ярко-оранжевое полотно перед глазами. Оно бесконечно плывет, словно лента конвейера, и на нем вспыхивают черные искорки и штришки. Будто стальной стержень проткнул черепную коробку — ломотная боль и звон растекаются от затылка. В сапоге — липкое, влажное — кровь. Нога задубела, в нее, будто в бабку-биток, налили свинца.
Да, детство, бабки… К черту слюнявые воспоминания! Они, наверное, приходят перед смертью, перед тем, как человеку отправиться без пересадки туда, откуда никто не возвращался. А он еще поборется, он поползет, вот только несколько минут отдохнет, только умерится тяжкое, прерывистое дыхание, выровняется стук моторчика в груди да, может, перестанут роиться, мельтешить звезды… Эх, если бы не эта левая рука, не адская, в голову, в мозг отдающая боль, если бы опереться на руку. Не рука бы — и горя мало! Она висит, как плеть. Может, просто на рукаве гимнастерки? Хоть бы действовали пальцы, тогда можно было бы освободить на секунду правую, сдавив пальцами левой руки рассеченную, как лезвием бритвы, сонную артерию. Да, да, в его положении лучше две целые руки, чем две целые ноги… К черту все «если»! Надо двигаться, ползти… Метельников?! Придет ли он, вернется ли? Пулеметная, автоматная трескотня там усилилась, все чаще рвались мины — «гах, гах»… И одна за другой ракеты озаряли впереди краюху неба дрожащими отблесками. Ползти!..