В бытность Бронштейна в Бухаресте литературный деятель Шлойме Бикл невзлюбил его. Невзлюбил и за его несуразность, и за его озорство. Биклу, очевидно, было не по душе, что никому не ведомый, неимущий пекарь-подмастерье откуда-то из местечка Штефанешты у Прута, без крыши над головой, без настоящего дела в руках, но уже с отбитыми кровоточащими легкими — можно сказать, просто побирушка, бездомный бродяга, — а тоже пишет стихи, не испытывая перед ним, Биклом, ни трепета, ни почтения. По здравому смыслу, все должно было быть иначе. Именно самородка — такое чудо — должны бы опекать, пестовать. Но случилось наоборот. Как все тогда было «наоборот». И может быть, этот выдающийся представитель поколения — «великий» Бикл невзлюбил Бронштейна именно из-за того, что это «ничто», маленький Бронштейн, — недолюбливал его, Бикла. Мы тогда еще были сосунками, совсем зелеными, едва начали заниматься сочинительством — мальчишки только что из хедера — но, очевидно, у нас уже доставало понимания, а возможно, и просто живого чувства, чтобы суметь отличить хорошее от дурного. Бронштейн доказывал: Штейнбарг своей остроумной притчей принес в литературу отточенную мысль, сочный, благородный народный язык. С Мангером мы обрели приподнятость, крылатость, звезды на крышах, баллады, проникнутые болью. Бикл тащит с собой в литературу Карла Крауза — какое отношение имеет к нам Карл Крауз? «Крылатые фразы» Бикла сверкают внешней позолотой, а внутри они жесткие, точно булыжник. Ни пригубить, ни разжевать. У откровений Бикла розовые щечки, как у яблочка на флажке в праздник торы, а внутри свернулся черный червячок.
Так как же можно было допускать такие дерзкие мыслишки?
Бронштейну часто приходилось лежать в туберкулезных лечебницах — и в его первых стихах слышался стон агонизирующих. Бронштейн иногда устраивался работать на маленькие текстильные фабрики — стихи его печалились о бледных, преждевременно состарившихся девушках-ткачихах; Бикл с пеной у рта утверждал, что это вовсе и не стихи, а если и попадется строчка, то она такая неуклюжая, что можно об нее язык сломать, подавиться. Как произошло, что такому знатоку литературы было невдомек, что именно под неуклюжестью кроется подчас тот самый золотой слиток, который называется подлинной поэзией? А может, случается так, что искушенные знатоки искусства порою мало в нем понимают?
Исрол Бронштейн в кишлаке начал работать вместе со мной на ржаных полях в бригаде эвакуированных. Квартировал у вдовы, потерявшей мужа на войне, в женской бригаде ее звали «лейтенанткой». В послеобеденные часы в самый разгар зноя женщины силой усаживали его в тень у стены глиняной бригадной постройки. Ни за что не допускали, чтобы он в такую жару гнулся со своими дырявыми легкими над колосьями пшеницы.
Однажды я Бронштейна издали о чем-то спросил. Он не расслышал и громко переспросил:
— Что ты сказал о борще?
Все рассмеялись. Он сам тоже смеялся. Но с тех пор его в кишлаке то и дело поддразнивали: «Что ты сказал о борще?» Чему удивляться? Отчего эвакуированные женщины в кишлаке должны были лучше понимать его несуразность, чем изысканный Бикл?..
Иногда по вечерам мы выходили с Бронштейном размять ноги. Пилотку он уже сменил на тюбетейку. На мой вопрос, почему он вдруг украсил макушку тюбетейкой, он мне ответил как всегда непредсказуемо:
— И мне, как всем людям, хочется, чтобы земля не уплывала из-под ног. Хочу иметь пристанище на здешней земле и хочу, чтобы она тоже чувствовала меня своим.
В другой раз он замедлил шаг и стал, прищурившись, вглядываться в стопку кибиток — одна в другой — на уличке, ведущей в гору, где жили в кишлаке эвакуированные. Белые накрахмаленные занавески на окнах, дворики, огороженные остроконечным штакетником. Женщина, опустившись на колени, доит во дворике козу. Вторая раскладывает огонь во дворе, прополаскивает горшок. Глиняные кувшины с разинутыми ртами нанизаны на штакетник. Бронштейн тянул ноздрями, вбирал в себя воздух:
— Как в библии, да? Чувствуешь?
— Да как сказать, — ответил я, — плоские крыши, пестрые полосатые чопаны, ермолки-тюбетейки на головах, горбатые верблюды, нежная белая козочка… Похоже на театр. На театральную декорацию.
— Брось, ты что-то слишком мудришь. Лучше посмотри, как женщины постарались. Все перетасовали. Все сделали по-своему. Глаз бы не отрывал от этой картины, только бы вбирал душой эти запахи… Все как дома. Точь-в-точь как в местечке, в детстве, когда я бегал в хедер учить пятикнижие. Дом, дом! Если он в тебе живет, его у тебя не отнимешь. Он с тобой даже за тысячу миль. Хороший у вас кишлак…