Выбрать главу

Я пробился внутрь дома. Хаюся лежала с умиротворенным разгладившимся лицом, мертвой выглядела моложе, напоминала прежнюю Хаюсю. Мия, одетая в черное, сидела на табуретке, измученная, с желтым от бессонной ночи лицом. Собравшиеся молча смотрели, как Лева, совсем маленький теперь, стоит возле Хаюси и не переставая гладит ее лицо, волосы, руки, то и дело целует в лоб, в щеки. Вокруг царила, в буквальном смысле, мертвая тишина. Ни слез, ни прощальных слов. Внезапно у Левы вырвалось рыдание. Какое-то ни на что не похожее, душераздирающее. Голос совсем не Левин. Мужчины так не плачут — с клекотом, заходясь, захлебываясь. Я подобного рыдания в своей жизни не слышал.

На кладбище, прежде чем гроб опустили в землю, снова раздался Левин ни на что не похожий плач… Его поддерживали под руки, отрывали от гроба, у всех глаза были мокрые. Кто-то спросил: «Заупокойную молитву муж произнесет?» Другой ответил: «Разве он ее не произнес?»

Я стоял в толпе и тоже больше думал о Леве, чем о Хаюсе. Почему-то я чувствовал себя виноватым перед ним. Я стоял и терзался: почему мы зачастую так плохо видим человека? Почему мы нередко совсем не видим человека? Должно было пройти столько лет, надо было дождаться скорбного дня, услышать это нечеловеческое рыдание моего близкого знакомого, скромного, честного, преданного человека, чтобы охватить его суть целиком, почувствовать всю высоту и красоту его души.

Я не пытаюсь этой новеллой искупить свою вину. Я просто отдаю Леве то, что ему причитается. И делаю это именно сейчас. Две недели спустя после смерти его любимой жены.

Откладывать на потом уже оба не могут себе позволить: ни автор, ни герой его.

Пер. Е. Аксельрод.

ЛЮБОВЬ

Клубы чада повалили от потухшего примуса, и запах горелого картофеля и керосиновых паров наполнил мансарду. Серая волна дыма поползла по горбатым стенам, заволокла убогий скарб, заполонила в свои сети Эстерку. Женщина торопливо бросилась к примусу. Она отвинтила колпачок и широко распахнула небольшое оконце. Мрак из комнаты потянулся в раскрытый глазок под самой крышей. Прояснилось. Вот уже стали видны голые руки Эстерки, ее плечи, губы, черные горячие глаза — ее двадцать три года, жадно тянущиеся к жизни сквозь тоненькую, прозрачную блузку.

Каморку вновь залил свет. Сквозь оконце ворвались обрывки солнечных лучей, выгравировав на полу золотые, медные пятна.

Эстерка разжигает примус и вновь чистит картофель. Часы над кроватью показывают без четверти шесть. Через двадцать минут вернется домой Шварцберг, уставший, голодный, а она не сможет его накормить. От досады у нее разгорелись щеки. Ведь когда он работает в ночной смене, а она в дневной, то еда ожидает ее на столе. Картошка выскальзывает из рук. Эстерка чувствует себя несчастной. Ей очень хочется, чтоб время замедлило свой бег или чтоб Шварцберг опоздал…

Когда картофель начинает закипать, она слышит скрип шагов на лестнице. Напрягает слух. Шаги чужие. Вот стучат в какую-то дверь в коридоре. Спрашивают ее. Она торопливо одергивает блузку, но волосы поправить не успевает. Дверь распахивается и — на пороге смуглый, улыбающийся юноша. Он небрит, в поношенном костюме, через руку перекинут потертый плащ.

Кровь бросается Эстерке в лицо. Руки обессиленно падают, подкашиваются ноги. Более трех лет она не видела Герца.

А когда-то ведь его имя отыскало себе гнездышко в ее сердце, заполнило все ее существо. Рука об руку они делали первые шаги по жизни. Вместе стали членами местечковой организации «Красный школьник». Потом исключение из гимназии, работа в селе, среди крестьян.

Они были ровесники, но ей всегда казалось, что он старше, умнее, серьезнее. И красивее всех. Они вместе читали книги, вместе работали в нелегальном кружке, вместе распространяли листовки. Но, когда он говорил, она слушала молча, как слушают учителя. Ночью во сне ей чудился его голос; виделась его улыбка, сверкающие глаза.

Но случился провал. Нет, не забыть ей тот январский день! Жандармы вели Герца. Он шел угрюмо, потупив взор. Позднее заговорили, что во время допроса он вел себя недостойно… Может быть, это были только слухи. Но для Эстерки образ Герца словно потускнел, стал каким-то серым. А вечера, когда они возвращались из сел или прогуливались в роще, стерлись в памяти.