Выбрать главу

Борух Пинкус сейчас, в утренние часы, шагал по комнате от стены к стене. Стены то раздвигались, исчезали — простор и тоска расстилались во всю свою длину и ширину; то снова вставали перед ним, жали и щемили — он вышагивал между ними боль и печаль о потерянном брате.

В полдвенадцатого поезд отходит.

Может, с Залменом надо было говорить иначе? Мягче. Терпеливее. Чаще. Убедительней. Может, он его, как лекарь больного, должен был деликатно выспросить, где болит? А может, наоборот, следовало накричать на него посильнее, как старший брат на младшего, который делает глупости, хотя прекрасно знает, что делает глупости? Может, надо было отхлестать его по щекам, чтобы он пришел в себя, как хлещут упавшего в обморок? Все это он, кажется, делал. Может, недостаточно? Все. Поздно. Сейчас он может его как брат брата только жалеть, только посочувствовать ему.

Ай, Залмен, Залмен…

Борух Пинкус пошел в ванную и стал бриться. На лице своем в зеркале, сейчас отчетливей, чем всегда, увидел он все морщины и морщинки отца, брови отца, точно тот же самый лоб, те же отцовские глаза. Что бы отец сказал, узнай он про эту выходку Залмена? Он бы, возможно, молчал, как молчал в горе всегда, тихо рвал бы на себе одежды, посыпал голову пеплом.

Отец прожил нелегкую жизнь. Горькие годы войны, трудные послевоенные времена. Но каждый недостаток в отдельности и все тяготы вместе он, простой жестянщик, принимал с пониманием, понимал с любовью. Глаза его, всегда затянутые усталостью и заботой, откуда-то глубоко изнутри постоянно светились радостью и счастьем. Слово «советское» было у него самым гордым и самым высоким словом. В сочетании со словом «Бессарабия» — его выстраданной, свершившейся мечтой.

В хорошую минуту свою, в радости, мама любила рассказывать, как в годы эвакуации, в далеком узбекском кишлаке, однажды, тяжелым и голодным зимним днем, отец вдруг сказал: «Слышишь, Броха, мы забыли важную вещь. Надо было взять с собой в торбочке немножко бессарабской земли». Она вытаращила на него глаза и назвала его сумасшедшим: «Сказал бы хоть, хороший кусок бессарабской мамалыги».

Отец, вернувшись домой, радовался каждому новому окну в каждом разрушенном доме. Смотрел, сияющий, на каждый лучик света в каждом восстановленном здании, как будто восстанавливались его собственные имения, собственные владения его. Вместе с нами, с детьми, на открытые четыре стены уложил он потолок, приколотил стропила, старыми кусками жести покрыл крышу. И по этой бедной квартире, где дверь была пока сколочена из пары досок, окно заделано кусочками стекла, расхаживал он как царь по своему дворцу, гордо называя свой дворец и — отчий дом, и — Здесь.

Ай, Залмен, Залмен…

Как можно взять и поссориться с таким отцом? Как можно взять и осквернить такую мечту отца, такую светлую память отца? Как можно вот так-вот бросить могилы таких родителей?

Есть на свете писатель Габриель Гарсиа Маркес. В его книге «Сто лет одиночества» герой хочет оставить маленькое селение, которое он, вместе с женой, несколько лет подряд помогал строить где-то в дикой глуши. Отвечает жена: «Нет. Мы вложили сюда наш пот, наше сердце. Это наш дом. А дом не бросают». Муж говорит: «До тех пор пока нет у нас здесь могил, оно еще не может зваться домом». Отвечает жена: «Я готова сама превратиться в первую, могилу, лишь бы дом наш назывался домом!..»

Ай, Залмен, Залмен…

Ну, а могилка твоей двенадцатилетней Фирочки, которая в своих школьных тетрадках писала уже стихи, воспевала деда и его осуществленную мечту? Ты эти могилы хоть сфотографировал? Или тебе достаточно, что мы, я и Бася, в поминальные дни обмоем могилку твоей дочери, весной покрасим штакетник, посадим цветочки на вскопанном вокруг клочке земли? Или все эти вещи тоже означают у твоей Мальвины витать в небесах? Ай, Залмен, Залмен…

Борух Пинкус подставил голову под кран, одной только холодной водой умыл лицо, освежил шею, вымылся по пояс. Затем надел свежую рубашку, обулся, взял в руку пиджак и вышел на улицу.

Он пошел пешком. Влажный туман, что с утра окутывал город, начал подниматься, таять, открыл девятиэтажные и шестнадцатиэтажные здания, поставленные углом справа и слева, вдоль обеих сторон, улица за улицей. Люди ходят уже все без пальто. Полотнища травы, молодые побеленные деревца уже зеленеют. Опять весна. Здешняя, родная весна. Борух сейчас выше обычного задрал голову вверх, к высоким зданиям. Белые, новехонькие, с солнцем, разыгравшимся по всем их окнам, они, квартал за кварталом, улица за улицей, то удаляясь, то приближаясь, кружили перед его глазами, как взявшись за руки. Как белые невесты с той сияющей прелестью на лицах, какая бывает только у невест. Отец все эти кварталы уже не видел. Тогда здесь еще было пустое заброшенное место. В нескольких проектах этих домов заложена и Залмена доля тоже. Как может человек отвернуться от такой родной красоты? Как это берет человек и сам себя поджигает? Еще хорошо, что отец не дожил до этого пожара.