Больше часа кружил так Борух Пинкус по новым улицам и кварталам, надышался воздуха и солнца и наконец остановился с ключом в руке перед дверью своей художнической мастерской.
Первым делом он подтянул гирю старых резных часов с кукушкой на стене, встал на табурет, вызвонил часы, качнул маятник. Остановившиеся стрелки передвинул на три четверти одиннадцатого.
Мастерская начала дышать. Борух сменил брюки — надел свои заляпанно-цветастые рабочие брюки художника. Он взял веник, вымел мастерскую, стер везде тряпкой пыль. Издалека, из угла, бросил взгляд на незаконченный девичий портрет на натянутом на весь мольберт полотне. Остановился и стал смотреть на портрет отца, что так и висит здесь все годы наверху под длинным узким окном мастерской у самого потолка. Смотрел на отца — смотрел на себя.
Потом он просто так полистал пару альбомов со своими репродукциями, листал книги, иллюстрированные его графикой. Затем поднялся по лесенке на галерею-балкончик в мастерской. Часы на стене прокуковали одиннадцать.
На балкончике рядами, сериями — его полотна в больших и меньших рамах, полотно к полотну, рама к раме, как корешки книг в книжном шкафу. В них вписывал он свою жизнь, свою и своего отца мечту, свое и своего отца Здесь. Его полотна не раз вывешивались в сельских колхозных клубах, выставлялись во Львове, в Новосибирске, в Москве. Лучшие из них находятся в государственных музеях. Некоторые картины его висят на стенах у товарищей, у друзей. Радость людей — это его радость, она умножает его радость, его счастье, его жизнь, его причастность к слову Здесь.
Здесь.
Борух Пинкус стал выносить местечковую серию — воспоминания детских лет. Полотна он расставил на полу полукругом, оперев одну раму о другую. Он уселся напротив, под окном, под портретом отца, в низкое широкое кресло, куда сажает он всегда дорогого гостя.
Замшело-зеленая дранка на крышах, черно-синяя перекошенная дверь, домик, опоясанный огненно-красной завалинкой.
Тощий портняжка в развевающемся кафтане, заломленный козырек на лбу, порхает в воздухе; по местечку, внизу — разбросанные буквы: «Хаим-Зейлик — врунишка». От портняжкиных глаз под козырьком веет фантазией и поэзией.
Дедушка. Высокий. С рыжей длинной бородой, аж сапоги дедушкины рыжие.
Побеленная передняя стенка осеннего молдавского винного погреба.
Свадьба в местечке.
Похороны — черные простыни, белые-белые лица скорбящих.
Старушка — сплошная шаль. Две длинные жилистые руки свисают из-под шали, касаются кончиками пальцев земли.
Соседи, один возле другого: один сосед в талескотне, другой в строченой молдавской телогрейке, в высокой остроконечной кушме на голове.
Три мальчика в косоворотках.
Два посиневших румынских жандарма швыряют между собой, как мяч, голого окровавленного юного паренька.
Днестр, загибающийся коленом, на одном берегу черный лесок, на другом — виноградный склон.
Целое местечко стоит на берегу Днестра в один ряд, ноги — шаг в воду, распростертые руки тянутся к тому берегу, с той стороны подплывает сюда лодка с тремя красноармейцами, с красно развевающимся флагом.
Здесь.
Борух Пинкус стал сносить с галереи военную серию, серию гетто. Полотна он выставлял по кругу, заслоняя ими прежние. И опять уселся в кресло напротив.
Местечко горит.
Два эсэсовца, склонившиеся над колодцем; колодец доверху закидан стариками и старухами; ведро в воздухе — зевом вниз, раскачалось, как колокол; вокруг ведра — разлетевшиеся буквы: «Г»… «В»… «А»… «Л»… «Д»… !..
Толпы, толпы всевозможных спин, гонимых в Транснистрию. По обеим сторонам дороги обугленные поля; справа, в долине, горюющая деревушка; слева ряд орехов, ветер треплет их ветви, с листьев капают слезы; за гонимыми толпами — трупы: старики без рук и без ног, грудные дети в распотрошенных пеленках, беременные женщины — животами вверх, как застывшие посреди родов; меж мертвыми на узком кусочке пергамента — «Никогда не забудем!».