Выбрать главу

Спиной и головой я прислонился к жесткой вагонной стенке. Прикрыл глаза, чтобы они, типы, меня не видели. Нет-нет, это не опечатка и даже не шутка. Я прикрыл глаза, чтобы они не видели в них моего беспокойства, не видели, что я чувствую какую-то вину, что я растерян. Это даже было слишком быстро — тут же, как только я уселся, поезд стоит еще, взять и сразу спать. Но я таки быстро прислонился к стенке вагона и быстро притворился спящим.

Поезд тронулся. Колеса понемногу начали крутиться. Все быстрее и быстрее. Начали отстукивать — как иногда банально говорится — с каждым разом все сильнее:

«Мы крутимся и вертимся, крутимся и вертимся…»

Если мне тогда стало от этого чуть легче на душе, то не страшно, что это несколько банально. Мир от этого не перевернется…

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Рашковский мальчик один-одинешенек слонялся в большом и чужом городе Яссы, и на сердце у него было очень тяжело.

Тяжелую ношу взвалил на себя.

Усталость и голод меня мало волновали. Часами шагал я из улицы в улицу, но волдырей на ногах не замечал. Со вчерашнего дня у меня крошки во рту не было, но еда меня не привлекала. Тяжелого чемодана мои руки тоже не несли. Узелок мой с кой-какими вещами остался у мадам Шалер. Взял я оттуда только пару носков, которые заштопала мне мама, да полотенце с кусочком мыла, которые она дала мне с собой, рассовал их где-то по внутренним карманам пиджака и стал самым наилегчайшим пассажиром. Одиночество, одиночество, подступившее вдруг ко мне в этом большом и чужом городе, легло на мои плечи ужасно тяжелым, ужасно громадным сундуком. Носильщик еле ноги под ним переставляет. Такой громадный сундук, что носильщика под ним и вовсе не видно. Одна только тяжесть, один лишь сундук. И если он раздавит меня собой, десятки и сотни чужих лиц на улице даже не заметят, что кого-то раздавило.

Сундук этот играющий. Подрагивая и ворча, он заиграл на самых разных струнах моих.

Боря сказал мне ясно: в восемь вечера возле Национального театра парень спросит меня, когда играют «Разбойников» Шиллера. Где, однако, возле Национального театра? У входа? Сзади у кассы? Спереди напротив вывешенных афиш? С газетой в руке я крутился среди людей и здесь, и там. Ведь этот парень должен, наверно, тоже искать меня так, как я ищу его. Может, не смогли еще так быстро сюда передать? Может, мне надо было крутиться на одном месте? Может, вообще что-то случилось? Встречи нельзя ждать больше, чем десять минут. Большая черная стрелка на театральных часах каждый раз вздрагивала, перескакивала с одной черточки на другую. Уже двадцать минут девятого. Вокруг театра стало пустеть. Девушка одиноко стоит в уголочке, ждет, наверно, кого-то и, кажется, поглядывает каждый раз на меня. Человек в фуражке швейцара на голове поливает резиновым шлангом газон. Из-за угла, размеренно шагая, появляется вымуштрованный полицейский.

Сегодня был очень жаркий день. Целый день под палящим солнцем шагал я из улицы в улицу, одетый в свой толстый перелицованный пиджак. Сейчас, вечером, когда солнце уже зашло, подул прохладный ветерок, я свой пиджак снял. Рубаха под пиджаком стала вдруг насквозь мокрой, струйки пота потекли по всему телу. Я снова шагал по улицам, нес пиджак в руке и чувствовал, как прохладный ветерок высушивает мою мокрую рубаху, отклеивает ее понемножку от тела. Куда идти? Где сегодня переночевать? Почему этот парень не вышел? Может, он был, даже видел меня, но решил, что это не я? А может, виноват этот грубый, неуклюже перелицованный пиджак мой? Смешно, честное слово: у всех на свете людей нагрудный карманчик пиджака находится с левой стороны, на моем пиджаке карманчик перелицован, находится на правой стороне. Как же я выгляжу в этом нелепом рашковском пиджаке? Я снова надел пиджак. На тихой улице, перед освещенной галантерейной витриной, разглядел себя в зеркале. Рашковский пиджак ни в чем, бедняга, не виноват. Пиджак как пиджак. Я как я. Напротив, даже если бы у меня не было газеты в руке, этот парень должен был из тысячи узнать меня.

Ерунда запоминается. Где-то в темном скверике я уселся на скамейку, и вместо того, чтобы меня мучил вопрос «куда деваться?», меня мучил мой перелицованный рашковский пиджак. У каждого этот карманчик с левой стороны, у меня — наоборот, с правой. Смешная пиджачная история трансформировалась в смешную пиджачную философию. Почему все у меня перевернуто, вывернуто — не как у всех? Под одиночеством, навалившемся на меня, под этим тяжелым сундуком, легшим мне на плечи, осталось, наверно, достаточно места даже для улыбки. Я сидел в темноте на скамейке и сам себе улыбался, вспоминая, как Копл-портной обманул мою маму. Когда она дала ему мой коричневый пиджак перелицевать, Копл-портной клялся всеми святыми, что он дырку от карманчика на левой поле, которая сейчас, с божьей помощью, станет правой полой, так заделает, что будь ты хоть семи пядей во лбу, тебе и в голову не придет, что там когда-то была дырка. Мама, вообще-то разбиравшаяся в вещах, сразу и не заметила, что Копл никакой дырки не заделывал, он просто переставил карманчик на правую сторону, наоборот, не как у всех. Копл-портной столько крутил этот перелицованный пиджак туда и сюда, столько морочил маме голову, что наконец-таки заморочил. Он подсовывал ей под самые глаза правую полу, которая теперь, с божьей помощью, стала левой полой: «Ну, Рэйзл, хорошо присмотритесь. Можно заметить, что когда-то здесь была дырка? Копл свою работу знает. А?» Мама хорошо присмотрелась: «Э, — сказала она, — чтобы так-таки ничего и не заметить? Немножечко да заметно…»