— Скрипочка-дрипочка! Если бы не пара сотен, стал бы я ему петь, горбуну! Так бы он и дождался.
Второго певчего, Меерла, зовут в Кэпрештах Меерл-телар. Не «телар» по-еврейски, то есть тарелка, а «телар» от молдавского слова «тылхар» — вор. С Меерлом случилась история. Как-то в четверг вечером дала ему соседка несколько леев — пойти купить ей дрожжей. Меерл забыл дорогу обратно. За те несколько леев он вместо дрожжей купил себе кружку семечек, стакан сельтерской и пару картинок из тех, которые, если чуточку намочить водой, приложить к обложке книги и потереть хорошенько пальцем, переснимаются на обложку. Соседка из-за этих нескольких леев подняла такой гвалт и наделала столько шуму, будто разбойники ночью напали на нее и обобрали дочиста. От этой истории осталось Меерлу доброе имя в Кэпрештах — Меерл-телар.
Имя, даже зазряшное, видно, не пустая вещь. Оно уже само делает свое. Несколько щербинок на лице Меерла, плевки сквозь зубы с присвистом, блестящие его глазенки остались бы его личным делом, не назови его Кэпрешты Меерл-телар.
Меерл-телар научил меня курить. То есть прежде чем научить меня курить, он показал мне, как он «пускает дым через глаза». И после того, как он здорово обжег мне руку цигаркой, «пуская дым через глаза», не помогли уже никакие разговоры — я кашлял, хрипел, едва не задохнулся, но курить он меня научил, Меерл.
Меерл-телар звал меня купаться в Реуте, уверял, что за каких-нибудь десять минут так научит меня плавать, что я стану самым лучшим пловцом в мире.
В день, когда Абрам Зильберман начал репетировать со мной соло, Меерл-телар показал мне пять пальцев, пригнутых у ладони, и заявил мне, что все те пять пальцев будут в моем рту, а зубки из моего рта лягут в его ладонь, если соло в хоре буду петь один я, рашковский вонючий внучек.
Но альт был у Меерла просто на редкость, так и лился, так и таял. Альт с разливом и широтой внизу. Наверху даже чуть с хрипотцой. Но как раз этот хрип придавал голосу особое обаяние. Когда я все-таки спросил Абрама, почему он Меерлу тоже не дает соло, у Меерла ведь самый лучший альт, Абрам хорошенько накричал на меня, сказал, что, во-первых, никто у меня не спрашивает, у кого самый лучший альт и у кого не самый лучший альт, во-вторых, никто меня не нанимал адвокатом, а в-третьих… в-третьих, я уже не очень-то понял, что к чему.
— Если б его альт, — сказал он, — был сам по себе, а он, Меерл-телар, сам по себе… Но когда бог захотел, чтобы они были вместе, то это ни к черту не годится…
Третий певчий, Зейдл, был старше нас всех и выше нас всех. Отец его и мать жили в Чичилештах, деревне километрах в двух от Кэпрешт. Они держали там лавку и каждую неделю брали товар у Довида Зильбермана в кредит. Зейдла звали и Зейдл Чичилештский, и Зейдл — двойная губа. Абрам одарил его еще тремя кличками: «перестоялый борщ», «глупая ряшка» и «дребезжащий горшок».
Зейдл пел у Довида Зильбермана уже третий год. Его дискант был действительно и перестоялым, и дребезжащим. Может быть, поэтому, а может быть, потому, что отец и мать Зейдла были, бедняги, у Довида Зильбермана в долгу как в шелку, Абрам не давал Зейдлу никакого спуску. В перерывах, когда мы сидели и отдыхали, Абрам любил, бывало, подозвать к себе Зейдла и немножко позабавиться:
— Зейдл, иди сюда. Скажи правду, хочешь-таки стать кантором?
— Хочу.
— А кем-то другим не хочешь?
— Например, кем?
— Я знаю кем? Станешь, например, раввином.
— Хи-хи… раввином! Надо же уметь…
— Стань тогда просто богачом.
— Хи-хи… Надо же иметь…
— Значит, чтобы стать кантором, надо ничего не уметь и ничего не иметь, а?
— Хи-хи…
— Дивно. Дальше некуда. Протяни-ка, деточка, твою умную лапочку. Дай хоть взболтаю его маленько, этот перестоялый борщ…
Зейдл подыгрывал, он всегда отвечал, как Абрам хотел; еще «прихихикивал», как нравилось Абраму, после протягивал руку и получал свою дюжину камертонов по пальцам, чтобы пение дошло ему до мозга костей.
Разве, думал я, Зейдл на самом деле «глупая ряшка»? Может, он все это делает ради отца и матери? Или просто так сильно хочет стать кантором?
До Рашкова надо добираться в три езды. А до Чичилешт рукой подать. Можно же смыться пешком — раз-два, за один миг.
Две дочери были у Довида Зильбермана.
Старшая, Дуня, любила одеваться просто: простое платье, туфли на низких каблуках, волосы гладко зачесаны, никакой пудры на лице, никакой помады на губах. В Кэпрештах говорили, что Дуня, дочь Довида Зильбермана, как добрый кусок хлеба. Кажется, больше других я это мог сказать.