В редких избах зажигались неяркие и какие-то еще ненужные огни — проявлялись первые бабьи заботы.
Я подумал, что в сущности не к кому мне идти, никто, ну никто меня сейчас не ждет, ни у кого, ни в чьем сердце не оставлено для меня места. Для чего я художник? Для кого я художник? Ведь никому не интересно, кто я, есть ли я.
Из клуба вышли люди, и фигурки начали расползаться по дороге.
— Задержалась я, — сказала у порога мама. — Шли из подвала, да зашли в клуб. А там Катя Холшевникова выступала.
Мама разделась, телогрейку не повесила, а прижала к животу. Платок свалился с головы, обнажив сдавленные волосы и жиденькие косы с вплетенной тряпицей.
Ей не терпелось поделиться чем-то. Она сдерживала улыбку и не знала, как подступиться с разговором.
— Ящик на сцене поставила. Колесики крутятся, а из него музыка гудит. Ох, что она раздоказывала… В кофте черной. Обтянутая. Руками будто куделю теребит. Лицом приставится как мертвая, будто никого вокруг нее нет. Ногами выделывает, как глину месит или на горячую золу наступила — обожглась вроде. Очумеет совсем. Потом остановится и засмеется так, вздохнет. Это, говорит, танец такой заграничный — рог-рой. А вот эта музыка — ритм свежий. Новый танец про Сеньку. Его, говорит, вместе танцуют — дружка за дружкой. И туда-сюда, давай прыгать, вроде кобылки. Создаст же бог людей таких!
Мама вздыхает, отворачивается и вешает телогрейку.
— А потом стала и начала рассказывать складно. Говорит, как плачет. Ну, не плачет, а будто голос у нее перехватывает. Смотреть на нее жалко. Музыку нашла. Мы такую по радио выключаем: кричит больно, мешает. А она рассказывает о ней, и как задумаешься — правда, по ее выходит. «Вы, — говорит, — слушайте, слушайте, читайте. Здесь буквы знать не надо — сердце само читает». И правда, слушали — и понятно было. Может, мы и не понимали — наверно, она ее нам наговорила своим голосом, как хотела. У нас руки грязные после картошки. Сидим и думаем: «Есть же такие люди! А что мы?..»
А потом говорит: «У меня записан звон колокольный из собора Ростова Великого». — Включила. «Запись, — говорит, — недавно сделана».
Мама приостановилась, сказала раздумчиво:
— И даже у нас так не били. Звон медный, протяжный, и маленькие колокола подыгрывают. А она замерла, как святая. Я вспомнила, как наша церковь звонила в Лебедях — на двадцать верст слышно. Выйдешь утром весной… И я молодая еще… Вот ведь какая она… — Это мама сказала, наверное, о Холшевниковой. — Такие только в городе родятся, в деревне нет… — Она посмотрела с тайной горечью. — И муж у нее хороший.
И заторопилась вдруг, будто неловко ей стало. Достала чугун картошки из печки, высыпала в лохань у двери, посыпала сверху отрубями.
— Ты что опять такой? Раздетый выскакивал… Глаза у тебя будто куда уходят, теряются. Наверно, опять со своей краской возился?
И радость, с которой она возвратилась с работы, погасла в ней.
VII
В избу вошел Петька Прокудин, промерзшую дверь плохо закрыл — силы не хватило.
— Тетка Наталья, пусть к нам дядя Андрей идет, папка велел. Свинью надо колоть. Папка один не справится.
— Ты что же, пришел за мной, а разрешение у тетки Натальи спрашиваешь?
Петька поднял на меня глаза, но смотреть долго не смог — стеснялся.
— Только велел куфайку надевать.
— Ну, раз велел, — сказал я, — приду.
Прокудин встретил меня у ворот:
— Только с работы пришел. Свинью завалить надо. До темноты управимся.
На скамейке у двери лежал большой нож, остро отточенный, на дворе свален воз свежей соломы.
— Приходилось колоть-то?
— Раз как-то.
— Подержишь. Резак хороший. — Он взял нож, попробовал пальцем лезвие. — Сейчас баба мешанку принесет.
Свинья подбежала к корыту, окунула голову в картошку, страшно захлюпала.
— Лови заднюю ногу, — посоветовал Прокудин, а сам жесткой пятерней заскреб у свиньи за ухом, потом все ниже и ниже.
Свинья, хватая немятую картошку целиком, не слышала его почесываний.
Мы мгновенно поймали ее за ноги, подсекли и навалились на тяжелую, колыхающуюся спину.
Пока она, очумев, еще не кричала, Прокудин поднял ее левую ногу, чуть опрокидывая. В белую кожицу нож вошел легко, как в воду. И тогда ударила кровь, выбивая рукоятку. Свинья закричала разъяренно и запоздало. Крик забил уши и повис над деревней.
Прокудин ворочал нож, стараясь найти сердце, а кровь била далеко в снег, делая его розовым и ноздреватым, била в рукав Прокудина, а он все крутил и крутил скользкую ручку.