— Темной ночью горы, дремля… — тихо проговорил Ержанов пришедшие вдруг на память слова, чувствуя, как радостная волна воспоминаний захлестывает его.
…Словно вчера все это было.
Откуда-то из степей медленно и неотвратимо надвигаются, постепенно густея, вечерние сумерки. Там, внизу, по-над Ишимом, над непроходимыми тугаями навис плотный мрак. Странно: почти осязаемо движутся, плывут тени, будто чернокрылая гигантская птица спускается к земле. Аул погружается в ночь. Вместе с нею приходит и тишина, глухая, вязкая. Но вот уже все умолкло, тишина становится все звонче и звонче, и уже не плывут, а застыли тени, и слышно, как где-то у брода трется о прибрежную гальку, что-то ласково нашептывает берегу вода.
С опушки березового колка, от крайнего дома аула степенно и тягуче всплывает песня. Сочный, густой бас широко и раздольно выводит:
— Ка-а-рангы-ы тунде-е-е-е…
Восторженный голос певца с легкой, сладостной дрожью, как бы сдерживая свой восторг, долго, с упоением тянет эту ноту, и низко-низко плывет над аулом песня, не спеша, уверенно, словно сильная и гордая птица перед стремительным взлетом. Но мелодия не взмывает, не устремляется круто ввысь, а парит над аулом сдержанно, широко, вольно.
— …тау ка-а-алгы…
Голос певца нарастает, ширится, наливается тугой мощью, постепенно набирает высоту, и теперь уже песня летит над аулом, над колками, над степью, летит на черных крыльях ночи, отзываясь мощным, как звуки органа, эхом со стороны Ишима…
Ержанов был зачарован песней. Всего неделю назад, получив диплом, приехал он в аул на побывку. Все складывалось прекрасно: его оставили на кафедре читать курс казахской литературы. Был он молод, талантлив. Писал стихи. Мечтал воспеть несравненную красоту черноглазой Зауреш, «единственной отрады поэта», посвятив ей большой цикл стихов.
В ауле он целыми днями пропадал на Ишиме, купался, загорал, ловил рыбу, по вечерам ходил по окрестностям, дышал родным степным воздухом.
Пел учитель Абугали, который обладал могучим басом, редким у казахов даром. Человек он был хилый, невзрачный, болезненный, и просто не верилось, что из его больной груди могли извергаться подобные мощные звуки. Странным было и то, что аульный мугаллим пел только тихими летними вечерами после заката солнца и в репертуаре его было всего лишь две песни. При этом никогда не бывало, чтобы Абугали пел обе песни в один вечер. Видимо, когда на душе его было покойно и умиротворенно, он пел «Темной ночью горы, дремля…», а если был взбудоражен чем-то и в тощей груди его клокотала непонятная ярость, над аулом гремела, как вызов судьбе, гордая и одновременно трагическая песня строптивого Мади «Каракесек».
Очевидно, сегодня учитель был в добром расположении духа. Он пел самозабвенно, и в каждом слове, каждом звуке песни чувствовалась медленная, тяжелая поступь ночи, величественной, упоительной, приносящей всем на земле желанный покой и тишину.
И Ержанову подумалось, что, наверное, и тогда, восемь десятков лет назад, над аулом в урочище Акшокы вот так же «медлительно и плавно, как тихий ветер Сары-Арка», летела эта спокойно-величавая песня. И аульчане, отдыхая после изнурительно долгого летнего дня в своих юртах, затаив дыхание, внимали словам и музыке своего земляка, которым будут потом гордиться потомки, совершенно не догадываясь, однако, что слова этой песни, такие бесхитростные и чарующие, пришли в их степь издалека, из совсем-совсем другого, неведомого степнякам мира.
Неведомого… Малик Ержанов знал слова и сам иногда еще в начальных классах пел «Темной ночью горы, дремля…», и долгие годы был совершенно убежден, что песня эта принадлежит Абаю. Лишь позже, как-то на уроке русского языка, он вдруг узнал, что «Темной ночью…» — перевод лермонтовских «Горных вершин». Это было для него открытием. Он сравнивал стихотворения и восхищался удивительным созвучием, взаимопроникновением, какой-то необъяснимой схожестью двух гениев в этой изящной миниатюре. А потом, уже в институте, ему случайно открылось, что и лермонтовские «Горные вершины» — перевод из Гёте, Иоганна Вольфганга Гёте, великого немецкого поэта, о котором он ничего не знал. Тогда-то и осенила его впервые поразившая мысль о родственности поэзии, о близости разноязыких муз, о духовной перекличке разных народов через века и расстояния. Тогда-то и началось его увлечение немецким гением. Он читал все, что было доступно, рьяно начал заниматься немецким языком, мечтая когда-нибудь перевести на казахский язык «Западно-восточный диван», а может быть, и самого «Фауста» прямо с оригинала. И увлечение, и мечта не проходили с годами…