Выбрать главу

Дверь за врачом закрылась, в комнате остался знакомый и ненавистный запах, тотчас напомнивший ему больницу и прикованную к постели Регину.

— Ну что, друг, стало тебе легче? — насмешливо, почти с издевкой спросил он сам себя.

Он чувствовал, как мучительно и в то же время упрямо кривятся его губы, пытаясь родить подобие улыбки Был бы здесь Ленька… или хотя бы кто-нибудь. Пусть даже Эвальд, и ему он сейчас обрадовался бы!

Один… два… двенадцать…

Уже двенадцать! Что только подумают парни о нем. Сегодня в пять часов должно состояться собрание в «его честь». Они, конечно, назовут его трусом, предателем… Да, в конце концов, ему наплевать, что они думают!

Эвальд, наверное, стоит сейчас за своим прессом, как и тогда, когда он, Александр, с чувством удовлетворения от того, что все станки отлажены как часы, хотел позволить себе десятиминутный отдых. Но отдыха не получилось!

Как часто он называл Эвальда тупицей, лентяем, потому что тот совсем не хотел напрягать свои мозговые извилины, чтобы найти поломку в машине, причину ее остановки. И вообще он часто сердился, ругался и… поражался тому, что ребята бывают так беспомощны, когда их станки отказывались работать. Домой он приходил после такого рабочего дня совершенно разбитый, раздраженный, и Регина старалась его успокоить, что у нее всегда отлично получалось. Сейчас ему было очень плохо еще и оттого, что своим несносным характером о отяготил ее и так крошечную жизнь, которая была дарована ей скрягой судьбой…

Но несмотря на все неурядицы, то были счастливейшие дни его жизни. Спокойно и уверенно он каждое утро возвращался к своему слесарному делу. Охотно объяснял ребятам, как менять штампы пресса, где, что и как проверять и смазывать, напоминал об этом тем, кто легкомысленно относился к своим обязанностям. И все же порой он по-настоящему злился из-за профессиональной беспомощности ребят. Да и как тут было не взъяриться, если даже дожившие до седых волос рабочие, как, например, Лукич, так и не постигли тонкостей в обращении со своими станками!

Каждый раз, когда он стоял возле неподвижного пресса, на ремонт которого требовалось самое малое три дня, его душу наполняла горечь. У него было такое чувство, будто ему лично нанесли глубокую обиду, которую никто ни понять, ни разделить не может, да и не хочет.

Ну хорошо, думал он, Лукич и его ровесники не имеют достаточного образования для сегодняшней техники. Но почему Эвальд и другие молодые парни такие беспомощные, такие… безграмотные? А ведь в цехе большинство рабочих — молодежь!

Если бы все были такими, как, например, Ленька… Вот у кого голова! Он никогда ничего не делает наполовину, всегда докапывается до сути. С ним можно и просто по-человечески поговорить, и поделиться радостью или печалью. Не зря Александр часто говорит ему шутливо: «Мое почтение, мастер!» И никто не подозревает даже, сколько глубокого смысла вкладывает он в эти слова. Да, на таких рабочих, как Ленька, земля держится — это уж точно. Но, к сожалению, далеко не все парни в цехе такие. Некоторые ему откровенно говорят:

— Что, хочешь заработать красный флажок? Давай, давай… Мы свой кусок хлеба зарабатываем, а остальное нас не колышет…

То, что сам он работает на совесть, они воспринимают как должное, и это ничуть не влияет на их равнодушное отношение к делу. Правда, таких непробиваемых в цехе не так уж и много. Но он не может спокойно работать рядом с ними, пусть немногими, для которых «лишь бы день до вечера». Другие слесари привыкли к этому и молчат: такая уж у них работа — возвращать в строй машины, когда кто-то их ломает. А он негодует в душе, не скупится и на резкие слова. Ведь от работы коллектива цеха в какой-то степени зависит строительство жилых домов в городе. Когда кто-то из друзей или знакомых жалуется, что вот никак не получит квартиру, его всегда мучает совесть, как будто это лично он отвечает за обеспечение горожан квартирами. Смешно, не правда ли? Но только на первый взгляд. Подумать только, насколько больше продукции сверх плана мог бы выдавать цех, если бы все работали с полной отдачей!

Он часто приходит в цех за час до начала рабочего дня. Никому, даже самому себе он бы не признался, что в такое раннее время его влечет туда не только дело, но и острая необходимость вдруг вновь ощутить, что все здесь подвластно тебе, знакомо до мельчайших деталей и в нужный час по воле твоих рук и ума придет в движение, будет жить в четком ритме. А какая царит в это время здесь тишина! Солнечные лучи вливаются через высокие окна, светлыми дрожащими полотнами пронизывают простор цеха, который в эти утренние часы непосвященному показался бы пустым и неуютным. Для него же все здесь имеет свой смысл, свой строгий порядок.

Врачи говорят, что любую болезнь человека можно предупредить. Так же и с машинами. Они лишь тогда работают безупречно, когда за ними обеспечен хороший уход. Однажды он предложил составить для слесарей особое расписание рабочего дня.

— Мы должны начинать работу на час раньше, и обеденный перерыв, естественно, должен быть у нас не в одно время со всеми, — доказывал он.

— Нет, это невозможно, — ответил ему инженер Зайцев, временно исполнявший тогда обязанности начальника цеха. — Обед привозится из заводской столовой в одно для всех время… И вообще, Руманн… Вы всегда занимаетесь делами, которые вас совершенно не касаются.

Зайцев… Странный парень. Или ему действительно, как считают многие ребята в цехе, действует на нервы то, что он, Александр, как бы это сказать… кое в чем слишком хорошо разбирается? Когда он изобрел и изготовил для пресса свой штамп, от применения которого в конечном счете значительно ускорялось выполнение плана всем предприятием, Зайцев не проявил особой радости. Вместо того чтобы помочь ему в испытании штампа, инженер деланно рассмеялся и сказал:

— Смотри, Руманн, если пресс не выдержит новой нагрузки, затея эта тебе дорого обойдется. Ведь пресс — все же собственность завода.

— Я это и сам прекрасно знаю, — пробурчал он тогда ему в ответ.

— …Иногда в своем изобретательстве ты кажешься мне излишне усердным. Эти станки создавали головы поумнее твоей, — высказался Зайцев в другой раз.

— Голова хорошо, а две лучше… — возразил он. И хотя подобные разговоры оставляли в его душе неприятный осадок, он не бросал своей рационализаторской работы. До тех пор, пока случай не показал, что.

Снова бьют часы. Сколько уже? Бог ты мой! Уже два часа!

Головная боль немного утихла, так что можно спокойно поразмышлять. Глупейшая история — эти фурункулы. Парни могут подумать, что он попросту сдрейфил. Ведь даже Ленька говорил ему на пасеке:

— Я бы на твоем месте крепко призадумался… Должен сказать тебе начистоту: это эгоизм! Извини меня, но ты упрям, как осел, если не хочешь понять такой простой истины. Думаешь, я не вижу, что ты еще не справился с потрясением?.. Горе помутило твой разум, иначе ты никогда не решился бы на такой бессмысленный поступок. По-другому я не могу это расценивать. Подумать только — ты уничтожил свое творение, частицу своего «я»… Нет, я не нахожу этому никаких оправданий!

Друг смотрел ему в глаза строго и осуждающе.

«Завтра, — подумал тогда он, — завтра я поразмыслю обо всем на свежую голову».

В субботу он пришел домой поздно, смертельно усталый, и сразу повалился на кровать, с которой не встает вот уже второй день.

Какая мерзкая полоса жизни… Но ты должен преодолеть ее, мой друг!

Честно признаться, ты повел себя, как настоящая свинья. Да, да, как свинья. Однако Эвальд тоже хорош!.. Жаль только, что он этого не понимает, вернее, не хочет понять… Ох, голова снова раскалывается от боли!.. Но врач же оставила здесь таблетки. Нужно их проглотить и отправиться в путь. Часы бьют три… До четырех он будет на месте.

— Вот он я! Дайте же волю своему гневу и возмущению, осуждайте, карайте, словом — делайте со мной что хотите. Это я, Александр Руманн, о котором вы все, наверное, думаете, что он трус.

Когда он открыл дверь кабинета главного механика у Петра Ивановича округлились глаза.

— Фурункулы на затылке. У меня больничный. Пришел на собрание.