— Я зайду через день, — и вышел спокойным шагом из кабинета, мягко, невозмутимо прикрыв за собой дверь.
«Он меня ни во что не ставит! — уязвленно подумал Якуб. — Конечно, если хоть раз он видел, как я бегаю по базару, крича: шапку, а кому шапку!»
И он увидел яркий день, точнее, боренье яркого дня с сумеречной пылью, качающейся над базарной площадью, и услышал храпенье лошадей и мычанье волов, хриплые голоса торговцев и покупателей. И увидел себя, худого, дочерна загорелого мальчонку, с глазами, расширенными от наркотических запахов пота, кожи, конской и воловьей мочи, тут же превращающейся в ядовитый пар на знойном солнце. И услышал свой писклявый отчаянный голос: я продаю шапку, кому шапку!..
Однажды, когда очумелый от восторга и отчаяния несся с высоко поднятой над головой шапкой, он был остановлен учителем Кайбышевым. Печальный и ласковый Кайбышев только спросил, приготовил ли он уроки, и, погладив его по голове, пошел своей дорогой, а он, вмиг остывший и уставший, двинулся за ним, хоронясь за фургоны и огромные кули с мукой, шапку обеими руками держа за спиной. Он не мог бы сказать, зачем он следит за учителем. Но он следил, как тот приценивается к каким-то товарам, отходит от одного и останавливается возле другого торговца, пока наконец в руке учителя не оказались желтые кожаные перчатки. Он заплатил деньги, рассеянным движением сунул перчатки в карман пиджака и пошел вон с толкучки.
А он — он как будто знал! — не повернул назад, а прошел еще несколько шагов и вскоре же увидел, как мальчишка чуть постарше его, как бы взяв след, с собачьей чуткостью стал преследовать учителя. Некий водоворот из людских тел образовался почти на выходе из базара, и учитель Кайбышев оказался посредине толчеи, его простоволосая голова виднелась над копошением, а юркий преследователь, конечно, нырнул в гущу. И он побежал туда, ударился о черствые тела, втиснулся, вломился в толпу в тот самый миг, когда перчатки Кайбышева были уже в руках у мальчишки. Он кинулся на вора, ухватил его за ворот рубашки, закричал, завопил, и в голосе его были испуг и торжество. Он еще держал вора за воротник, а шапкой колотил его по лицу, когда учитель выхватил свои перчатки, сунул их обратно в карман тем же неосторожным, наплевательским движением.
— Будет, будет, — услышал он печальный и ласковый голос Кайбышева, и руки его упали, и голова склонилась как бы покаянно, и он увидел пыльные избитые башмаки учителя, и запечатленная пыль на них отдавала тусклым ласковым свечением.
Через минуту они шли с учителем по переулку мимо густых акаций в палисадниках, и он что-то рассказывал оживленным и как бы посветлевшим голосом — может быть, о прежних своих геройствах или, наоборот, о том, что никакого геройства сегодня он не совершил, а все это привычно для него и обыкновенно. И учитель кивал простоволосой головой, а он все вдохновеннее рассказывал и размахивал рукой, в которой он небрежно, за тряпичные завязки держал изрядно помятую шапку. Солнечный жар застревал в густых акациях и там остужался хотя и слабым ветерком, пыль покорно лежала на дороге, я он чувствовал себя так свободно, живо и обновление, недавнее угрюмое колыхание пыли и как бы гремящие голоса над базарной площадью казались ему чем-то давним, дальним. И тут учитель спросил:
— А как же шапка?.. Тебя, наверно, ждет отец? Или, может быть, ты уже один ходишь на базар?..
— Нет, нет! — почти крикнул он. — Не один, я не один хожу!
И после этого ему оставалось только повернуть назад и бежать к заборчику под навесом, где сидел отец, раскрыв перед собой фанерный чемодан с шапками.
А когда он стал старше, отец усаживал его за шитье, как усаживал делать уроки. И хотя отец не приказывал, а если бы он удрал, то не стал бы возвращать его за нары, над которыми сам он корпел, все равно Якубу чудилось насилие. Он сжимал зубы и чувствовал мучительную затверделость на скулах, когда отец говаривал: «Что за мужчина, который в четырнадцать лет не умеет держать иглу в руке!» Говоря так, отец поглаживал овчинный отрезок, а Якуб молчал и только часто дышал, плотно сомкнув зубы, и запах овчины казался ему ядовитым. Он до того невзлюбил этот запах, что до самых морозов упрямо ходил в картузишке, пока наконец мать не нахлобучивала силой овчинную шапку.
Отец слишком гордился своим ремеслом и торговлишкой, чтобы поверить, как все это чуждо его отпрыску. Он, пожалуй, и мысли не допускал о небрежении к своему ремеслу — недавний ломовой извозчик, он наконец-то получил возможность шить шапки и гордыней своей вознесен был высоко над всеми извозчиками, маклерами, тряпичниками. Пока сын учился сперва в медресе, а потом в новой школе, он не интересовался им. Только позже, когда сын превратился в рослого и сильного подростка, он стал тяготиться его учебой, как будто его самого заставляли учить буквы и писать. Он сказал сыну: «Хватит!» — когда тот закончил семилетку, но, видно, время было упущено (так он подумал, ни о чем ином он и не мог подумать!) — сын так упорно, с таким неистовством отказывался от шитья шапок, что отец загоревал.