Выбрать главу

Но знала ли я Ветрова?

Это только до поры казалось, что знаю.

Казалось, он человек уравновешенный, непритязательный, пока ярко и не отметился.

В лице его, чуть желтоватом, никакой переменчивости.

А в движениях, в наклоне корпуса вперед, к рывку — порывист, нацелен, скрытно пружинист. Мне кажется, он не был слитен с нами в потоке войны.

В Омске, в обжитой квартире, продрогшей в войну, жена его, химик, после работы поздними вечерами садилась к роялю в теплых ботах, тепло укутавшись. Это он просил ее об этом. И читал нам вслух ее письма.

Что-то она там играла? Кажется, Скрябина.

Ах, как устойчив был и теперь его быт там, в надежной глубине тыла! Вот только саднило — ребенка не было.

Но у других от прежнего дома — горестный прах, пепелище, мыкающиеся под оккупацией родные, без вести пропавшие или едва живые, беженцы вблизи того же Омска.

У него хранительница очага — жена, уют тещиной квартиры. И хотя теща умерла еще до войны, греет память о старой женщине «из бывших» с ее житейской мудростью и доброй благосклонностью к нему. И стержнем фронтового существования Ветрова была их общая с женой преданность встрече после войны, возврату.

И вот неожиданно — Клавочка. Да кто ж мог ожидать такое?! А случилось это так.

Мы вышли в Прибалтике на побережье, и война тут на нашем фронте окончилась. Снималась с места пока только наша армия. Нас перебрасывали в Польшу. Из соседней, гвардейской, «моей» армии, откуда я с полгода как была переведена, съехались на проводы, на нашу «отвальную» командиры и с ними напросившаяся моя подруга, писарь штаба Клавочка. Впервые не в гимнастерке она, в костюмчике из какой-то дерюжки, хорошо, ловко пошитом в походной военторговской мастерской. Надо же, чтобы годы, годы скрывала гимнастерка, такая нелепая, кургузая на пышной Клавочке, ее женственную повадку, легкость оживших плеч. И маленькая головка в беспечных самодельных завитках уже совсем не казалась теперь маленькой и так хорошо смотрелась над плечом Ветрова, закружившего Клаву в вальсе. Он мне как-то мельком говорил, что в Омске получил приз на вечере бального танца. А еще — что был победителем в автогонках.

Вся эта суперменская труха 30-х годов казалась с белорусской сожженной земли, где мы тогда разговорились, заведомо неправдоподобной, впрочем, как и те коровы, что будут телиться по заказу бычками или телками.

Но уже кое-что сбывалось, и когда пришло время, Ветров сел за руль трофейного заштопанного «оппеля» как отменный водитель. А еще до того, на прощальном вечере оказался искуснейшим танцором.

Клавочка неустанно, от души танцевала, ведь впервые за войну да с таким партнером. И пела. У нее был красивый, звучный голос. Выходила она на середину зала, большая, пышная, оттеснив мелкорослую армейскую самодеятельность. Хлопали, просили еще и еще. Она охотно пела, и в голосе разгоралось ликование. Да, то был Клавочкин триумф.

Наш полковник, наглядевшись на нее, произнес вслух:

— Ай да Клава! Это ж Катя-два!

Ветров ни на минуту не оставлял ее и, когда пела, держался поблизости. Опять и опять кружился с ней. А усадив, целовал пылко, нежно ее пухленькие ручки.

Таким, потерявшим голову в этом кружении, да при всех, невозможно было представить себе его. И пленило Ветрова, уж конечно, не померещившееся на веселый глаз полковника сходство Клавочки с императрицей («Катя-два!»), когда она в монументальной позе пела посреди зала. Нет, обнимая ее в танце, перешептываясь, целуя ручки, он одурманивался обаянием ее легкости, уюта, непосредственности.

Наутро, вызвав бойца, наставлял его:

— Давай-ка, солдатик, отправляйся прямо сейчас… — Он послал ей с нарочным в штаб соседней армии пылкое признание в любви и просил Клавочку быть ему женой.

И те несколько дней, что мы еще не двинулись в путь, каждое утро: «Давай-ка, солдатик…» — и письмо за письмом…

Он был очарован и был прекрасен в те дни. Но как могло так случиться? Что ж это был за шквал, сваливший его с устойчивых координат, чтобы он, не оглядываясь на Омск, мог так поддаться очарованию? Клавочка? Да, отчасти она. Но что-то в нем самом исподволь назревало и дождалось толчка.

Шквалом было само время, набухавшее победой. Оставалось каких-нибудь две недели до нового, 45 года.