Парень уже жалел, что взял у него папиросу. Трепливый мужик оказался. Такие вот часто встречаются в поездах. С любым заговорит, с любым за пять минут в приятелях. И не отвяжешься. Разве что сойдет.
Игра шла споро, бездумно. Карты шлепались одна на другую. Борис Иванович подмигивал, невзначай заглядывал соседке через плечо, был как рыба в воде.
Парень подкинул ему козырную, он не смутился:
— Э-э, брат ты мой, не пугай. Борис Иванович в картишках толк знает, — прикинул, какой бить. — Я, брат, сам человек маленький, а с кем только не играл, — щелкнул ногтем по тузу. — И с начальником дороги приходилось, и с депутатом, — и ударил тузом, «начальником дороги», по козырю. — Их всех использовать надо. Только вовремя. Чего их беречь? — и откинул битые. — Вот вы, молодежь. Все учитесь. А вот знаете, к примеру, кто такой околоточный?
Девушка уже ждала от него шутки, кокетливо плечом повела:
— Жандарм, что ли?
Он так и знал, улыбнулся:
— Эхма! Вам бы все эти, как их? — Покрутил пальцами в воздухе: — Твисты. «Мария-Мария». — И, подкидывая парню карты, одну за другой, стал объяснять, что это — мастер-путеец и без него никакого движения на участке не будет. И что вот он как раз и есть такой мастер.
Парень мрачно, с усмешкой принял:
— Значит, на вашем участке теперь никакого движения?
Девчонка укоризненно глянула. Но Борис Иванович не обиделся, он легкий был человек:
— Свято место пусто не бывает, — и скинул ему последнюю карту.
В коридоре хлопнула дверь, проводница загремела крышкой бачка. И места за окном пошли знакомые, пятый участок вроде бы. Борис Иванович поднялся.
— Ну, мерси за компанию. Подарил бы фотку, да при себе нету.
Девчонка хмыкнула.
Парень небрежно кинул ей карты:
— Сдавай, дурочка.
А Борис Иванович каждому ручку подал:
— До свиданьица. В гости прошу. На охоту сходим, невесте на воротник набьем, — подмигнул «невесте», — а королем зря крыла, — и, подхватив чемодан, пошел в конец коридора, сразу же позабыв о них.
Нечесаная, сонная проводница никак не хотела открывать ему тамбур:
— Вот еще новости. До станции еще километров десять. — И, не глядя на него, заливала бачок из ведра.
— Да что ты, курносая, восемь. — Он было потянулся к ней.
Она грозно ведро подняла:
— Ну-ну! Пьяный, что ли? Из какого вагона?
Он весело шляпу поправил:
— Из мягкого. Да выпусти, ладно.
Она усмехнулась:
— В чистом поле, что ль?
— Во-во, как раз это мой участок. И ход тут тихий. Я мастером тут.
Она усомнилась, но звякнула ключом в кармане.
— Много вас тут таких «мастеров». — Гордо пошла открывать.
Дверь распахнулась, грохнуло подножье.
— Живей только, мастер!
Бориса Ивановича хлестнул ветер, шум колес. Он снял шляпу, спустился на ступеньки.
Поезд шел медленно, но стена леса, кустарник и близкая кочковатая земля слились в сплошную темную полосу. Борис Иванович выплюнул папироску и, приподняв чемодан, прыгнул вперед.
— Счастливо!!! — понесся вдаль голос проводницы.
Он не устоял, как бывало прежде, неловко повалился на чемодан, на шляпу. Чертыхаясь, поднялся, отряхнулся и, нахлобучив шляпу, выбрался наконец на опустевшее полотно.
Место было до того прежнее, до того знакомое, будто и не прошло этих двух с лишним лет.
Он прикинул, что до поста идти еще с километр, и, довольный, зашагал вслед за ушедшим поездом.
Охваченный тишиной, он мерно шел по шпалам, как ходил здесь когда-то. Шаркали полы плаща, от леса тянуло сыростью, вокруг стояло ночное безмолвие. Но почему-то душевный покой исчезал с каждым шагом. Ведь вроде только смеялся, а поди ж ты, какая-то робость наваливалась. Робел он первой встречи. И наверно, все потому, что не любил слез. Борису Ивановичу представилась его жена Сима, вся в слезах, и ревущий сынишка в кроватке. И сразу так кисло стало, так жалостно, хоть плачь. И себя ему стало жаль, и их, конечно. Ведь когда ушел — не жалел, и потом вспоминал не часто, а теперь, поди ж ты, аж грудь теснит от жалости. Все же своя, жена все же. И он подумал, что она, бедная, тосковала по нему эти годы и, конечно, плакала по ночам. (Это горячило, радовало его воображение.) И сейчас она, ясно уж, кинется и заплачет у него на груди. А может, и не кинется, может, постесняется, отвернется. Приткнется у печки, это тоже на нее похоже, тихо всхлипнет от долгого ожидания и радости… Нет, не любит он бабьих слез. Не знаешь, то ли пожалеть, то ли прикрикнуть.
За полотном у темного леса проступила копна свежего сена. На глаз — плотная, ладная. Он вспомнил, что никогда не любил косить и стога не умел ставить. Отец был жив — он ставил, потом мать или Сима… А копешка эта была совсем свежая, дней пять как поставлена, ну, неделю. И он зашагал быстрее, прикидывая, что бы такое доброе, успокоительное сказать, как бы подарки отдать и ей, и пацану, и матери. Про мать он вообще как-то не вспоминал, и не то чтобы забыл — нет, просто как-то не думал о ней в отдельности. В его сознании мать существовала вообще, как постоянная вещь в доме. А забыть он ее не забыл. Когда набирал подарки в Перми в универмаге, он даже купил ей платок. У нее манера такая была — платки на плечи накидывать. Зимой вязаные, узлом назад, сама их вязала, а летом бумажные, в серую клетку. Вот и он увидел такой клетчатый на прилавке и взял.