И тот тихонько вышел, как и не было. Только в душе у Бориса Ивановича будто заноза осталась.
А на плите клокотало, шипело, сладко запахло тушеным. Сима пришла с капустой в мисочке, протопала к печке, пошебаршила там, позвякала ложкой и с полными руками, как официантка, подошла к Борису Ивановичу, да так близко, что платьем задела. Локтем отодвинула чемодан, не торопясь стала расставлять перед ним угощенье: горячее мясо с картошкой, капусту. И Борису Ивановичу стало теплей и уютней.
— Вот только выпить нечего, — огорченно вздыхала она. — Рассветет, Мишку пошлю на станцию. Магазин в восемь открывается.
— Да ладно, чего там, — он взялся за вилку и решил: вот поест и сразу отдаст подарки. Пора.
— Ну, как жилось-былось? Рассказывай. — Он ел с аппетитом, обжигаясь, дуя в тарелку: ничего себе — вкусно, не хуже прежнего приготовлено, мастерица она была глухаря или маралятину готовить.
— Это вы поездили, мир поглядели, а у нас чего нового? — Она глянула от печи на его широкую, склоненную к столу спину и отвернулась, жесть хрустнула под ногами. — Краску вон выдали, велели постройки обновить, ревизия скоро будет. Ну, осталось маленько — пол покрыла. Липнет еще, к утру должен просохнуть.
Борис Иванович жевал мясо с горячей картошкой, и капустка была — ничего, хорошо уквасилась.
— А на станции что?
Она наливала воду в чайник:
— Карпова сняли за аварию.
Он так и замер с открытым ртом.
— …Товарняк на пятый путь под обгон ставил, а там дрезина…
— Ну, и что?
— Ничего, обошлось. Сцепщик руку сломал, когда спрыгивал. — Она опять подошла, поставила колотый сахар в блюдце. — Дрезину списали, а Карпова — по собственному желанию. — Она смела крошки в ладонь. — Этот не пропадет, в Дорстрое теперь прорабом. На два дома живет. Семья на станции, а сам в вагончиках на седьмом километре — дорогу на прииск ведут. — Она усмехнулась. — Зато колесные получает. Кур под вагоном держит. Курятник устроил, яички свежие пьет по утрам.
— Та-ак, — дальше Борис Иванович слушал уже плохо, машинально ковырял вилкой. — Та-ак. А на моем месте кто же?
— Голиков, — и пошла прочь.
— Женька? — поразился Борис Иванович и тарелку в сторону. — Так он ведь шпана, сопляк. Он ведь шофером был, потом вагонщиком, буксы смазывал!
— Что ж, — пожала она плечами. — Заочные кончил. Нынче дом поставил, пятистенку.
— «Зао-очные»! — распалялся Борис Иванович. — Ишь охотник выискался. Помню, за мной все охотился. Все за браконьерство сцапать хотел. Да не вышло.
— Он и теперь заказники проверяет. Общественный контролер.
— Так, значит, он теперь мастером, — задумался Борис Иванович.
Сима поднялась на печь, стала стаскивать из-за занавески подушки и одеяла:
— Ребенок уже у него. Жену в Абакане взял. Ничего вроде, ладная.
«Та-ак, так, — думал Борис Иванович и понимал, что все у него пока выходит не так, все не так. — Карпов сгорел, значит, это козырь битый. Кто же еще остался на станции? Завгар? А на что ему завгар? Что он может?.. О-о-о! Папикян. Ревизор Папикян есть еще в запасе. Тоже туз приличный. Правда, он в Абакане, в управлении, но за делом и в Абакан махнуть можно… Ничего, он еще скажет этому Голикову «извини-подвинься»…
Сима переложила табуретки с кровати на комод, к приемнику. Достала из скрипнувшего ящика чистое белье. Принялась стелить постель. Высокую, белую. Она топталась на досочке у кровати, засовывая цветастые тугие подушки в свежие наволочки. Взбивала их и клала в головах, одну подле другой.
Борис Иванович глядел, как она готовит эту богатую постель, и сердце его смягчилось. «Ладно, все уладится», — думал он. Вот Сима низко склонилась, разглаживая простыню, и движенье это было такое знакомое, что для него вдруг сразу отодвинулись и остыли все неприятности. Захотелось быть добрым, ласковым. Он потянулся к чемодану, сейчас, сейчас он удивит ее и мать.
— А мать что? Не слезет, что ли, с печи? — нарочно громко спросил он. — Заспалась, что ли? — сдвинул миски-тарелки в сторону. — Не слышит: сын приехал?
Сима хлопнула напоследок подушку.
— Нет ее, Боря. Померла она, — пригладила простыню. — Весной схоронили. — Борис Иванович поглядел на нее бессмысленно. А она пошла к плите, принялась мыть посуду.
— Она и так плохая была, — говорила Сима спокойно. — А тут родню вздумала проведать, в Шушу поехала, к Дуське на неделю, а там, сам знаешь, ребят полон дом, дел по горло. — Сима постукивала посудой. — Вернулась, правда, ничего. А тут таять как раз. Полезла она снег с крыши сгребать и свалилась. Я с обхода иду, а Мишка навстречу бежит перепуганный, знай, одно кричит: «Бабушка! Бабушка!» Ну, кинулась. Она вся мокрая в снегу сидит. Я ее тормошить: «Мама, мама!» А она уже мертвая. — Она потрогала чайник на плитке, отлила воды в ковшик. — Сейчас скипит. Ну, отбила я телеграмму Дусе. Пока та приехала, гроб заказала на станции, дед Голиков делал с Женей. А кругом тает, развезло, машины не ходят сюда, грязь по колено. Пошла я к Карпову дрезину просить. Он еще был тогда. Не дает. Не дает, и все. «Не забывайся, — говорит, — это тебе железная дорога, а не катафалка». А я-то знаю, что «окна» есть. Два-три «окна» в день. Уж я там просила-просила, плакать устала. — Голос был ровный, спокойный, чайник тихо запел. — Потом уломался. Жене спасибо. Так и везли мы маманю в гробу на дрезине, на второй километр. А там уж в горку на руках, она легкая. С отцом рядышком положили, места там много. Просторное место. — Она откинула прядь со лба, сняла чайник, отерла его тряпицей. — В общем, располагайтесь, чай вот пейте, — и пошла к двери по белой досочке. — Мне в обход пора.