Борис Иванович вздохнул:
— Не до чаю.
— Ну, ложитесь тогда, отдыхайте с дороги, я лампу погашу, — и, выключив свет, вышла.
В комнате стало сразу сине, пусто. И вроде бы холодно. Постель засияла голубым. И вокруг разлилась такая ясная, печальная тишь, что Борис Иванович поежился. За окном Сима, уходя, звякнула то ли фонарем, то ли ключами. Борис Иванович выждал немного и осторожно пошел по доскам к койке. Два года не спал он на ней. Все те же витые спинки, голубая краска пооблупилась. Еще мать когда-то красила ее «небесной» краской, и койка долго сохла на улице.
Постель обожгла холодом. Он как в прорубь ухнул — в перину, в подушки. Лежал не шевелясь, все никак не мог согреться, дрожь пробирала. Долго не мог заснуть. Страшно было закрывать глаза в таком пустом доме, аж дыханье спирало. А может, это от запаха краски? Борис Иванович прикрыл глаза — тихо-то как! И где-то пацан спит на чердаке. Мишка. Плохо сын его встретил, плохо. Он сел, решил закурить, но пачка осталась на столе, идти не хотелось, и он опять лег в нагретое место. И чего он спешил сюда?.. Стало жаль себя, стало горько и одиноко в этой постели. Да, зря он все же не выпил на станции. Все было бы легче, проще.
Проснулся он от неясного шума и сразу узнал его. Где-то шел поезд. Борис Иванович даже узнал, что скорый курганский. Вот шум разросся и налетел — глухо загудела земля, дрогнул дом, и серый рассвет в окне гудел и подрагивал. Он подосадовал, что проснулся, а ведь когда-то спать не мог без этого шума, расписание знал наизусть.
Спал он плохо и проснулся еще раз с рассветом. Голое окно светлым квадратом висело в глубине комнаты. Остро пахло краской, и ни на что не хотелось смотреть. Что-то стукнуло в сенях. Дверь отворилась, и неслышно вошла Сима. Прежняя, тихая Сима, какой вспоминалась ему всегда: жакет внакидку, бледная, легкая. Постояла в сумраке, чутко прислушалась и, босая, прозрачная вся, пошла, как поплыла, к дивану. Сняла жакет и осторожно легла, прикрыв им ноги. Пружины тихо запели. Она сразу насторожилась и долго лежала не шевелясь в другом конце пустой комнаты. Потом успокоилась, облегченно вздохнула, легла поудобнее.
И тут он не выдержал. Позвал тихо:
— Слышь, Сима…
Она вздрогнула. Замерла вся, затаилась.
— А, Сим?..
Тихо. Ни шороха.
И он понял, что сейчас ее не дозовешься, не докличешься. Как с того света.
…Ярко, светло было в комнате. Рыжий пол так и рдел. Борис Иванович поднялся с жарких подушек, сел. Голова была тяжелая, как после выпивки. В доме тихо, пусто. Спустил ноги с кровати, босыми пальцами пощупал пол — не липнет ли. Нехотя обулся и пошел прямо по свежим половицам, оставляя пыльные следы.
В полумраке сеней — прохлада. По стенам, на лавках — узлы со всяким домашним добром, кастрюли. На стуле зеркало и старая фотография в раме под стеклом, где он в галстуке и Серафима — голова к голове. У дверей стояли полные ведра, голубела бутыль с молоком. Борис Иванович зачерпнул ковш воды и, распахнув дверь, вышел на волю. Охватило солнцем, зеленью, щебетом. Утро было чистое, звонкое. Трепалось по ветру разноцветное белье на веревке.
Борис Иванович обвел взглядом чистый двор, коровник с распахнутой дверью, вдали подсолнухи на огороде. Вид всего этого порадовал его, но голова была еще тяжелая, смутная. Он наклонился и, расставив ноги, стал лить себе на затылок. Вода обожгла шею, лицо, потекла за майку. Он фыркал, тряс головой, растирал затылок твердой ладонью.
А из сарая, опершись на лопату, все глядела и глядела на него Сима. Жадно глядела, как мужик моется, как трет крепкую шею, брызгаясь и пританцовывая. Потом воткнула лопату и пошла к нему через двор по светлой тропке.