Был здесь и капитан Семино — он возвращался на родину. Семино успел сказать в Тифлисе Паскевичу: «Англичане хотят стравить вашу страну с Персией и тем облегчить участь Турции. Они повсюду разглашают, что, если шах войдет в союз против турок, Англия объявит Персии войну».
Фетх-Али-шах, напутствуя внука, наставлял его горько поплакать на груди у матери Грибоедова в Москве, а перед русским императором предстать, в знак покорности, с саблей, висящей на шее, и с набитыми землей сапогами, переброшенными через плечи.
Свое письмо царю шах закончил стихами Саади:
Но одновременно шах послал человека в Константинополь для тайных переговоров с турецким султаном: тот начал наступление на Ахалцых, готовил захват Гурии, и это обнадеживало.
…В Москве принц принимал хлеб-соль из рук купечества и встречен был почетным караулом.
В тот час, когда посланец шаха проливал слезы на груди у матери Грибоедова Настасьи Федоровны, тело самого Грибоедова еще не было доставлено в Тифлис. С этим явно не торопились, видя в затяжке свою меру смягчения возникших обстоятельств.
Хосрову-Мирзе в Петербурге отвели покои в Таврическом дворце. Искусный во флиртации, принц стал желанным гостем в гостиных вельмож. Не понадобилось ему вешать на шею саблю, набивать землей сапоги. Балконы города украсили коврами и флагами. Хосрова принимали как дорогого гостя: распустили Штандарты конногвардейцы в рыцарской форме, били в литавры, царский конвой свершал свой ритуал, сверкали латами кавалергарды, салютовала Петропавловская крепость. Выстроились шеренги сенаторов и генералов.
Можно было подумать, что принц — посланник не смерти, а великой радости — с таким удовольствием принимал его император. Пожимая руку Хосрову-Мирзе, он сказал, что «предает вечному забвению злополучное тегеранское происшествие».
В воздухе уже повисла фраза, оброненная Нессельроде в адрес Грибоедова: «Опрометчивые порывы усердия покойного, не соображавшего поведения своего с грубыми обычаями тегеранской черни… собственное неблагоразумие»…
Лицо персидского правительства, покрытое, по выражению шаха, «пылью стыда», охотно омыли «струей извинения».
Воевать одновременно с Турцией и Персией Россия не хотела, а может быть, и не могла. Хосрову-Мирзе император пожаловал бриллиантового орла на шею, перо с изумрудами. Паскевича же граф Нессельроде наставлял «беречь англичан и не верить слухам, желающим нас с ними поссорить».
В Персии наконец сделали из досок простенький ящик — гроб, обтянув его сверху черным плисом. Навьючив на коня два мешка с соломой, положили поверх них тот ящик, и конвоируемый персидскими всадниками прах Грибоедова был доставлен к Джульфинской переправе через Аракс. Поспешно втиснув ящик в лодку, всадники умчались в горы — только майская пыль заклубилась из-под конских копыт.
Едва лодка ткнулась носом о русский берег, где уже выстроился в два ряда батальон Тифлисского пехотного полка, как множество осторожных солдатских рук стали передавать гроб друг другу. Прах перенесли в другой гроб — на дрогах под балдахином. Раздалась тихая команда седовласого полковника Аргутинского:
— На погребение!
И гроб, сопровождаемый почетным эскортом, двинулся к реке Карабабы.
Там, опять из рук в руки, опустив оружие дулами вниз, тело посланника принял взвод черноморских казаков. Траурная процессия суровой волной потекла по нахичеванской земле, меж ущелий, где таяли снега, освобождая дороги.
Теперь колесницу везла шестерка вороных коней, покрытых длинными черными попонами. Коней вели под уздцы люди в черных мантиях и черных шляпах с широкими полями. Сразу же за гробом ступали два статных, оседланных скакуна: кабардинский красавец под легким черкесским седлом, покрытым синей, расшитой золотом попоной, будто ждал седока, нетерпеливо грыз удила; карабахский конь был прикрыт траурной попоной, и она словно смиряла его, заставляла идти спокойно, напоминала о том, что не сесть уж в седло усопшему наезднику, и потому оно повернуто лукой назад.
За нахичеванским мостом офицеры сняли гроб с колесницы и внесли его в городскую церковь, где архиерей Парсех отслужил панихиду.