— Слыхал! — усмехнулся Грибоедов, зная, что Разин оттуда. — Да и в краях ваших вольных бывал. Не величай ты меня хоть перед песней превосходительством. Александр Сергеевич я. Вы о Стеньке песню не знаете ль?
Песню о Разине они хранили в тайне, но, видно, что-то разрешило посвятить в нее этого человека, о котором они уже слышали много хорошего, и Федор Исаич, мгновение поколебавшись, сказал:
— Как не знать! Митя, а ну-ка зачинай, а мы на подхват…
Митя расправил ремень, весь подтянулся, приосанился, откинув светловолосую голову, запел:
Горы опять прислушивались, примеряя песнь к себе, к своей вольнолюбивой стихии, а когда песнь смолкла, отголоски ее, словно еще один хор, долго обегали могучие отроги.
— Истинная поэзия… — будто очнувшись, тихо сказал Грибоедов Нине.
— Чудо! — воскликнула Нина. — Чудо как хорошо!
Пожилой казак улыбнулся добро.
Нина посмотрела на Александра:
— Можно и мне спеть?
— Конечно.
Она запела песню из его поэмы «Кальянчи»:
Голос у нее — несильный, но приятный, мягкий. Для Грибоедова была неожиданностью эта простосердечная общительность Нины.
Последние слова она пропела с такой милой, стеснительной улыбкой, так проникновенно, что казаки одобрительно загудели:
— Сущий соловушка у тебя, господин посол…
— Ладно песню ведет…
Уже поднимаясь, Грибоедов попросил Митю:
— Ты мне завтра перескажешь несколько песен, я запишу?
— Со всей душой! — живо откликнулся Митя и, спохватившись, добавил: — Рад стараться!
— Ну, добрый ночи!
— И вам того ж…
Грибоедовы скрылись за горным поворотом. Федор Чепега набил трубку самосадом, высек кресалом огонь, раздул затлевшийся шнур, поднес его к трубке, с наслаждением попыхал.
— Хорошие баре… — наконец сказал он с явным одобрением.
— А глаза у ей, ну, чисто звезды, — тихо и как-то совсем по-детски сказал Митя.
— Кубыть, Александр Сергеевич и сам песни не складывал, — проницательно заметил Федор Исаич и огладил свой ус. — Ну, похлебаем, станишники, да и впрямь спать будем… Верно сказано: «Слава казачья, а жисть собачья…» Што в тех персах ждет нас?
…За Гергерами, недалеко от селения Амамлы, в узкой долине, ответвлявшейся от дороги и обставленной горными кряжами, Грибоедов увидел знакомую могилу русского командира батальона Монтрезора. Каждый раз, следуя этой дорогой, Грибоедов неизменно подъезжал к одинокой могиле.
И сейчас, распорядившись, чтобы кортеж двигался к Амамлы и там расположился на привале, Александр Сергеевич попросил Нину:
— Пойдем со мной вон к той могиле… Тебе не трудно?
Уже пала вечерняя роса. Грибоедов, набросив на плечи жены легкую белую бурку, повел Нину к пирамидальному камню на холме, приказав слугам подождать с конями у дороги, возле пульпулака — памятника-родника, склоняясь над которым путник поминал усопшего.
Остановившись возле могилы — последнее землетрясение немного сдвинуло камень, — Грибоедов обнажил голову.
— Четверть века назад, — сказал он тихо, словно боясь нарушить тишину, разлитую вокруг, — майор Монтрезор и его сборный отряд из ста десяти человек с одной пушкой был окружен здесь шестью тысячами персов Эмир-Кулихана… Бой шел несколько часов… Майор трижды водил свой отряд в штыки… Заткнул рану в боку платком… кровь текла по пальцам… он продолжал наводить орудие, понимаешь, до последнего заряда… Потом бросился на ствол пушки, обнял его… Персы изрубили героя в куски…
Бледное лицо Александра было торжественно-отрешенным.
Нина, понимая состояние мужа, молчала.
— Этот камень, — хрипло закончил Грибоедов, — поставила родная сестра Монтрезора… приезжала сюда из Тифлиса…
Он умолк.
«На Сенатской площади, — думал Грибоедов, — дети 12-го года обрекли себя на гибель, но были бесстрашны».
Грибоедов всегда смотрел на себя как бы со стороны, вечно устраивал проверку собственной смелости, словно опасаясь, достаточен ли ее запас у него. Поэтому испытывал себя и когда служил под началом генерала Кологривова, и позже, ввязываясь в бои, не приличествующие дипломату. Он не мог стоять в безопасном месте, когда лилась кровь друзей.