Лицо Грибоедова стало таким, каким было возле одинокого камня на холме — замкнутым, строгим.
— Я помог умиравшему горцу… Он подарил… как побратиму…
Нина осторожно извлекла из ножен голубоватый клинок дамасской стали. Клинок сверкнул холодно и предостерегающе. Надпись на нем требовала: «Будь тверд душой».
Да, это очень важно и для жены Поэта — быть твердой душой. Она вдвинула клинок в ножны.
— Если кинжал переживет меня, отдай его достойному, — словно завещая, так же неожиданно, как у могилы Монтрезора, сказал Грибоедов.
— Ну что за мрачные мысли! — запротестовала Нина. Молодо, ослепительно сверкнули ее зубы. — Будем век жить, не умрем никогда! И всегда рядом…
«Милая девочка. Ну будем так будем».
— Ты знаешь, Нинуша, я, пожалуй, напишу письмо, — сказал он, вставая. Отвинтил крышку походной чернильницы, пристроившись на краю стола, начал писать Варваре Семеновне. И она, и муж ее, Андрей Жандр, — оба литераторы — были его давними и добрыми друзьями, и Грибоедов любил писать им.
Как-то Варвара Семеновна рассказала ему о чудовищном преступлении одного помещика. «Напишите об этом, непременно напишите!» — стал просить он. Недавно, перед отъездом в Персию Варвара Семеновна дала ему прочитать рукопись — первые главы романа. Там описывался и подлец-помещик. Это было настоящее. «Прошу, как друг, настаиваю — завершите труд». Она обещала.
Нина скосила глаза на белый лист перед Александром. Он пишет женщине, несомненно женщине. Как надо вести себя в таких случаях? Спросить — кому? Но это унизительно. Сделать вид, что ее не касается… Но это выше сил. А может быть, он пишет все же мужчине? Нет, нет — женщине!
Грибоедов обмакнул перо в чернильницу.
«17 сентября 1828 г. Эчмиадзин.
Друг мой, Варвара Семеновна!
Жена моя, по обыкновению, смотрит мне в глаза, и мешает писать, знает, что пишу к женщине, и ревнует…»
Он приподнял голову, близоруко щурясь, лукаво посмотрел на Нину:
— Показать тебе, что я пишу?
— Нет-нет, — пожалуй, слишком торопливо возразила она. — Ты знаешь, у меня болит голова… Я прилягу.
— Ложись, родная. Может быть, дать лекарство?
— Не надо, пройдет…
Александр уложил ее на тахту. Нина свернулась калачиком. Он укрыл ее клетчатым пледом, подоткнул его со всех сторон:
— Ну спи, моя арчви…
Грибоедов возвратился к столу, продолжил письмо.
«Будем век жить, не умрем никогда!» — это жена мне сейчас сказала.
Он поглядел в ее сторону.
Нина лежала к нему спиной. Из-под одеяла виднелась нежная, беспомощная, как у ребенка, шея. Под завитками волос таила тепло трепетная жилка. На мгновение Грибоедову показалось: он чувствует запах этой шеи, ощущает губами биение жилки. Александр Сергеевич неохотно отвел глаза.
«Простительно ли мне, — думал он, отодвинув лист, — после стольких опытов, размышлений бросаться в новую жизнь?.. Конечно, утешительно делить сейчас все с воздушным созданием. И светло, и отрадно… А впереди так темно, неопределенно!»
Притаившись, ждал его в Тегеране личный враг — Аллаяр-хан. У него разбойничий прищур глаз, широкий нос в щербинах оспы, черно-красная борода.
Когда Грибоедов, уже на исходе войны с персами, приехал в их Чорский лагерь возле деревни Каразиадин, чтобы вести переговоры об условиях перемирия, то в палатке Аббас-Мирзы за тонкой занавеской приметил яростного от унижения Аллаяр-хана. Мог ли хан забыть это? И позже, в Тавризе, только что занятом русскими, когда Грибоедов с передовым отрядом вошел в город, этот хан, присланный туда губернатором, подбивал жителей и два батальона сарбазов продолжать борьбу, а тем, кто не захотел идти за ним, собственной рукой отрезал носы и уши. Грибоедов обезвредил его, временно арестовав. Разве мог и это забыть Аллаяр-хан? А потом «верховного министра», на печатке которого было вырезано «краеугольный камень государства», били по приказу хана палками за то, что проиграл сражение, неумело готовил мятеж. Забыть ли такое?
И разве захочет простить русскому дипломату Аллаяр-хан деревушку Туркманчай, где у него из рук было выбито оружие? Ну, конечно же, теперь хан постарается извести своего врага…
Грибоедов отогнал эти назойливые мысли, снова начал писать:
«Кроткое, тихое создание отдалось мне на всю мою волю, без ропота разделяет мою ссылку».
Да, в этом одном милом лице, в этом незамутненном характере для него соединилось все: она — сестра, жена, дочь, его вера и трепетная надежда.
Он закончил письмо, повернул кресло так, что узкое окно возвышалось перед ним. Поленья в камине догорали. Ему не хотелось звать слугу.