Выбрать главу

Он надел свежую тужурку и отправился.

Алеша жил недалеко, тут же на Васильевском. Его найти было нетрудно, — в глубине большого двора странное здание, с огромными окнами. Здесь, в холоде, но в свету, жили художники. Алеша временно занимал студию уехавшего приятеля, ученика Академии.

Когда вошел Петя, файф–о–клок уже начался. Степан сидел на окне со стаканом чая; поодаль под огромным картоном, изображавшим Пьерро, — два студента; Алеша, без формы, в светло-голубенькой рубашке, старался подварить чай, а высокая рыжеватая девушка, остролицая, напоминавшая лисичку, вырывала у него чайник.

— Дай сюда! — кричала она и покраснела от раздражения: — ты страшно глуп, безумно!

И она стала доказывать, что нельзя подварить, надо разогреть самовар вновь. Она так была увлечена, что не заметила Петю.

— Погоди, — сказал Алеша: — знакомься, пожалуйста. Это Лизавета, сестра моя, а это Петр Ильич.

Лизавета протянула руку и сказала, как бы ища сочувствия:

— Нельзя на холодном самоваре, это идиотство!

Глаза ее блестели; нежный румянец дышал теплотой, отливал золотом чуть заметного пушка.

— Чего вы так волнуетесь? — спросил с окна Степан и улыбнулся.

Алеша захохотал, тряхнул слегка кудрявыми волосами:

— Уж такая она, вся как на пружинах.

— Ладно, — сказала Лизавета: какая есть, такая и буду.

Спор, прерванный Петей и Лизаветой, возобновился. Рассуждали о том, какими путями должна идти революция.

— Я думаю, — говорил Степан, — что раз мы считаем себя революционерами, то не должны отступать ни перед чем. Кто же говорит, что террор приятен. Но если жизнь так идет, что он становится необходим, то надо… быть достаточно мужественными. Больше ничего.

— Террор не достигает цели, — ответил рыженький студент, социал–демократ. — Без воспитания масс вы ничего не добьетесь. А массы воспитываются капитализмом.

Степан стал возражать. Алеша насвистывал. Лизавета села покойно, раздраженность сошла с ее лица, и теперь только Петя заметил, что она очень похожа на брата: у нее такие же веселые и открытые глаза. Степан, как видно, несколько подавлял ее, хотя во всех ее движениях, улыбке — была своя правда, которую, быть–может, она не умела даже высказать.

— Ну, — сказал Алеша, — революция, да без бомб, — это, по–моему, глупо. Какой там капитализм! Жди его.

— Разумеется, надо бомбы! — подхватила Лизавета.

Рыженький студент взглянул на них с таким видом, что ему трудно спорить с детьми, не читавшими Маркса. Не отвечая им, он опять обратился к Степану.

Петя молчал. Ему казалось, что отчасти правы и те, и другие; но чтобы говорить так, надо за что–то бороться на самом деле, а не только разговаривать. О себе же он знал, что не может бороться уже потому, что ему неизвестно и более существенное: для чего живет сам–то он?

Он подошел к окну, взглянул сквозь огромные стекла на небо, на крест Исаакия, и привычная тоска охватила его. Один, один, по-прежнему, и никому не нужен. Неужели судьба его — праздное коптительство неба, вдали от большого и настоящего, что есть, все же, в жизни?

— А по–моему, — сказала неожиданно Лизавета: — одно только нужно — любить. У кого есть любовь, тому хорошо, солнце. Петербург ваш проклятый, — в нем солнца нет. А на остальное мне наплевать. Есть солнце, я живу, а нет — умру, все равно, что вы ни говорите тут. Это безразлично, — без любви я умру, во мне самой солнце должно быть.

Она встала шумно, мягко, как все, что делала, и подошла к Пете. От нее пахло теплом и чуть духами. Прическа немного на бок, и непременно отстегнут какой–нибудь крючок на лифе.

— Тоску на вас нагнали?

Она показала на споривших и сказала, зевнув, вполголоса:

 — Мне в Москву сегодня ехать, поезд уж скоро.

И смеясь, блестя веселыми глазами, она стала потихоньку болтать с Петей о Москве, о том, какие у нее там отличные друзья, часто повторяя: «безумно интересно», «чудно», или ругательства. Петя несколько недоумевал. Но она ему нравилась.

— Так, — сказала она, наконец: — болтаю, болтаю, а пора и ехать.

Она велела послать за извозчиком. Алеша поцеловал ее на прощанье.

— Милый, — сказала она Пете: — проводите меня на вокзал, мне одной скучно.

Через несколько минут Петя тащил Лизаветин чемодан по лестнице; чемодан был заперт небрежно, из щели выглядывало что–то красное.

— А, — сказала Лизавета: — дура я. Это мой капот.

Петя улыбнулся и подумал, что такой капот, верно, идет ей.

На извозчике Лизавета продолжала болтать. Она знала его по письмам брата. Кажется, он ничего себе.

— А Степан вам понравился? — спросил Петя. — Это мой приятель, товарищ по школе.

Лизавета подумала.

— Немножко боюсь его, — ответила она.

Потом еще помолчала.

— Он умный.

Петя улыбнулся.

— Да вы, пожалуйста, не улыбайтесь. Конечно, умный!

Лизавета готова была рассердиться: зачем противоречат.

Но сейчас же рассмеялась, прибавила:

— Он мне ни чуточки не нравится. В нем нет ходы.

— Это что такое?

— Так, нет ходы. Это значит: поди сюда. Такое наше выражение, московское.

У вокзала Лизавета ловко спрыгнула, дрыгнув ногами. К поезду едва поспели.

Когда вагон уже тронулся, Петя прошел с ним рядом несколько шагов.

— Заходите, когда в Москве будете! — крикнула Лизавета весело из окна. Потом она захохотала, блеснула глазами.

— В вас есть ходы!

Петя покраснел, замахал ей фуражкой. Он был слегка взволнован, выпил на вокзале кофе и пошел пешком по Невскому.

Выглянуло на закате солнце, унылое, таинственное. Невский розовел в тумане. Петя вспомнил шумную, теплую Лизавету. Почему–то представилось, что он встретится еще с ней. Потом мысли его перешли на Ольгу Александровну, и сердце приостановилось, как всегда. Где она сейчас? Казалось, ее дух, тонкий и нежный, уже веял над этим городом, в закатном сиянии.

И мысли о том, что ему суждено, и какое течение примет его жизнь, занимали его все время, пока он шел.

IV

Хотя лично против Степана Полина ничего не имела, скорей даже он нравился ей, все же она была недовольна, что он стал ходить к ним чаще. Она не могла не видеть, что много тут относилось к Клавдии. Полина боялась, что Степан завлечет Клавдию в самую бездну революции.

— Клавдия такая нервная, — говорила она, — а теперь, Петруня, представь, она стала еще резче. В школе работает мало, все уходит. Нет, я ужасно за нее боюсь. И говорить с ней невозможно.

Полина ходила взад вперед по комнате, и ей казалось, что та сторона, где сидел в кресле Петя, — это первый ряд.

— Ужасно, ужасно!

Петя говорил, что Клавдия не такой уж ребенок, но и сам чувствовал, что в известной мере Полина права.

В это время случилось, что в университете назначили защиту диссертации на модную тему: о марксизме. Степан с Клавдией много говорили об этой диссертации. Петя в таких делах понимал мало, но почему-то и ему захотелось пойти.

И вот во вторник, около двенадцати, Петя, обдергиваясь и немного смущаясь, входил в высокие коридоры университета, в направлении назначенной аудитории.

Толклись студенты, курсистки в блузках, и по временам входили и садились в средние ряды молодые люди в штатском, с записными книжками. «Верно оппоненты», думал Петя, с некоторым благоговением принимая за ученого — репортера мелкой газетки. Клавдия со Степаном были уже тут.

— Из Москвы наехали народники, — говорил кто–то рядом. — Будет игра!

— Он им пропишет, — ответил угрюмый студент в косоворотке.

В первых рядах, среди дам, посещающих премьеры, громкие процессы и диссертации, виднелось несколько бородачей. Казалось, волосы росли у них из глаз. Большинство было в провинциальных сюртуках, у некоторых из под брюк рыжели голенища сапог. Это и были народники.

Наконец, стало тесно; студентов отделили на галерку, и из дверей, в другом конце залы, «вышел факультет» — подобно присутствию окружного суда: собрание седых, полуглухих, подслеповатых людей.

С ними явился и магистрант — человек ловкий и бойкий, во фраке. Он изложил свои тезисы: фабрика вытесняет кустаря, это хорошо; кустарь пережиток, как и община — и далее в этом роде.