— А потом что? — спросил я. — Кончилось?
— А, не знаю, Миколя… — вздохнула бабушка. — Тогда ведь Шурка с райцентра, с совещания вернулась. Первым делом она странника, квартиранта моего, выгнала, а потом увидела, как я соседских детей яблоком одаряю, выхватила его у меня из рук.
— Совсем, — говорит, — с ума съехала, старая… Родные внучки без витаминов растут, а она чужих детей яблоками кормит…
Спрятала яблоко, и больше я его не видела.
— Дак, может, Люся с Галей и ели его потом? — спросил я, когда бабушка, баюкая в руках привезенное отцом яблоко, замолчала.
— Не, Миколя… — бабушка покачала головой. — Когда Шурка вечером разрезала яблоко, червивое оно оказалось. Так и пришлось выбросить…
— Что же это было?
— А не знаю, Миколя… — бабушка аккуратно положила румяное крымское яблоко в вазу. — Откуда мне знать, если Шурка говорит, что никакого ума от старости не стало… Да и на что мне ум этот?
Макушечка
К Новому году заносило снегом поселок и на огородах обгрызали яблони прибегавшие из леса зайцы, а иногда, особенно в снежные зимы, появлялись на задворках и волки… Мать тогда ругалась, если мы задерживались на улице, — возле баньки серели волчьи следы, величиной с наши ладошки.
Центр жизни незаметно перемещался в дом, в теплую глубину комнат.
Сюда и приносил отец елку. Обледеневшие ветки медленно оттаивали, и комнаты наполнялись запахом леса. Стоило только закрыть глаза, и казалось, что ты в лесу, не в том страшном, по-волчьи подкрадывающемся к задворкам домов, а в добром, наполненном птицами и зверятами, в просторном лесу, где хватает места для всех.
Этим лесным запахом и начинался праздник.
Можно было засесть за любимую книжку, можно было играть, но ни книжка, ни игра уже не способны были отвлечь внимания от того главного, что должно произойти…
Над головой тяжело отдавались шаги ходившего по чердаку отца. Сыпались опилки. Отец искал на чердаке крестовину для елки.
К вечеру елка стояла в комнате, и мы ждали теперь, пока освободится мать, чтобы развесить игрушки.
Синеватые сумерки, расползаясь по сугробам, скрадывали пространство.
Затекали они и в дом.
В комнатах темнело, и словно бы больше делалась елка. Теперь она заполняла все пространство.
Наконец зажигали свет, и мать, освободившись от хлопот, осторожно доставала с высокого черного шкафа картонную коробку…
Мама осторожно развертывала закутанные в вату игрушки, а мы — брат, я и сестра, сгрудившись вокруг стола, смотрели, как вспыхивают в ее руках праздничными блестками позабытые нами шарики и гирлянды.
Отец, казалось, не обращал внимания на нас, но и он, повозившись на кухне, заходил в комнату.
— Ну, что? — покашливая, спрашивал он. — Наряжаете?
— Счас начнем… — отвечала мать.
— Ну-ну… — говорил отец и, взяв газету, присаживался на диван.
Игрушки вешали по очереди.
Мы принимали из рук матери сверкающие шары, домики, люстры и самовары и, стараясь не дышать, натягивали ниточки на растопыренные елочные лапки.
И всегда в мои руки попадали почему-то или бумажные звезды и лошадки, или груши и яблоки из папье-маше, а яркие, сверкающие шары из тонкого стекла развешивали брат и сестра.
Однако, нимало не подозревая подвоха, я развешивал на нижних ветках небьющиеся игрушки и был вполне счастлив этим, пока не наступала очередь макушечки.
Это была Кремлевская башня с часами, стрелки которых застыли без пяти минут двенадцать. На самом верху башни горела рубиновая звезда.
Эту макушечку и нужно было водрузить на специально подпиленную отцом верхушку елки.
Макушечка считалась у нас самой ценной игрушкой, и всегда мы упаковывали ее особенно тщательно, заворачивали в несколько слоев ваты, так что макушечка занимала почти половину коробки.