Ушли мужики и застряли, конечно…
Завязли…
Я сидел с записной книжкой у окна и смотрел, как играет на улице в снежки с кошкой бабки-Клашин внук.
А старуха тем временем перемыла посуду, сложила в буфет, только моя, так и нетронутая рюмка сиротливо стояла на столе.
Бабка Клаша походила возле нее, потом вздохнула тяжело и сказала:
— У меня-то с дедом уговор есть… Если выпьет где, на стороне, дак и в избу не иди… И он держится, старый хрень. А сегодня, видно, нет, не получилось у него… Я его, старого хреня, как и уговорено было, ночевать, конечно, не пущу, а, пожалуй, выпью пока эти полрюмки…
И выпила она мою рюмочку и, убрав со стола, села возле печи и запела вдруг:
— Да… — прерывая пение, вздохнула бабка Клаша. — Сиротам-то тяжело, конечное дело. Никому не нужны сироты-то. А и родителям без детей тоже не сладко в старости…
— Вот ведь какие мачехи-то коварные бывают… — Бабка Клаша осуждающе покачала головой. — Каково сироткам бедным с ними?
Песня оказалась неожиданно длинной. Несколько раз бабка Клаша прерывалась, чтобы поплакать о сиротках, и только потом продолжала пение…
И так хорошо, так душевно прозвучала история, случившаяся в неведомом Петровске, что позабыла, конечное дело, бабка Клава, что надо пристрожить старика, пустила Петра Илларионовича в избу, когда, уже втеменках, явился он вместе с Николаем, заметно покачиваясь.
А как не пустишь? Куда же деваться старому? Один и остался из братьев… Надо пустить… И кошку чужую бабка Клаша пустила, хотя и объяснила ей, что не обязана пускать…
— Тебя, — бормотала она, — эстонски дачники раскормили, дак думать надо было им, когда бросили тебя, когда уезжали…
Так бормотала она и все ходила, ходила, все лазала в подпол, собирала Николаю в дорогу подарки. И картошки собрала, и брюквы, и сала, и меда достала баночку… Ну и грибов, грибов, конечно, поскольку хоть и приехали мы грибы собирать, но из-за снегопада и в лес не выбрались, не собирать же грибы под снегом.
— Мышей-то сей год… — пожаловалась она, вылезая из подпола. — Не убрать будет…
— Ага! — охотно закивал старик. — Верно говоришь. Барсук-то вкуснее енота. Барсука и собака ест, и кошка.
Он сидел возле печи, опираясь подбородком на своего «коня», сидел, как пришел, в шапке, в валенках и все морщил лоб, пытаясь вспомнить, то ли в лес к партизанам собрался, то ли из леса вернулся, чтобы на печку залезть.
Бабка Клаша ворчала на него, что совсем, видно, старый хрень, глухой стал, но и в самой появилась к вечеру какая-то бестолковость. Долго рылась в ящике буфета, разыскивая подходящую крышечку для банки, а нашла фотографию, присела к столу, поближе к свету, залюбовалась…
— Петя! — окликнула она старика. — Да неужто ты парнем-то был? Я уж думала, что приснилось мне это… Слушай, старый хрень, давай ее на стенку повесим?
— Чего? Ага-ага! Вкусное… Навроде свинины у барсука мясо. Да ведь ты-то уж пробовала…
— Правду, Петя, говоришь… — согласилась бабка Клаша, прикнопливая к стене пожелтевшую фотографию трех братьев. — Лютая зима будет… Мышей-то вон столько — не убрать…
Утром, прихватив бабки-Клашиного внука, Николай согласился завезти его к родителям в Эстонию, — мы уезжали.
Одни только пенсионеры да дачники и жили тогда в Ежовке. И бабка с дедом тоже жили, хоть была у них и своя квартира в Сланцах.
Мы уезжали…