Тимофей в гневе отшвырнул костыль.
— Понятненько... Вполне ясный вопрос, в каких делах бабы своим мужикам не признаются. А если ты красная, так у красных бы и воевала, а то у беляков развлекалась!
— Как же ты... — едва не задохнулась она от обиды и, вскочив с кушетки, принялась поспешно натягивать на себя пальто.
— Сбечь от меня хочешь? — не помня себя, взвился Тимофей. — От поручиков небось не бегала? С белым офицерьем, заклятым врагом нашим, на пуховых перинах тешилась, так от кушетки нос воротишь? Убью!
Анфиса, дрожа от страха и горя, подскочила к дверям. Тимофей выхватил из-под матраца наган, рванулся вслед за ней.
— Все одно убью, паскуда!
Анфиса остановилась на пороге, гордо подняла голову, сокрушенно сказала немыми губами:
— И такого дурака я любила...
Слезы выступили на ее потухших глазах, и она выбежала на улицу. Тимофей помчался следом. Улица еще была безлюдна, где-то во дворах в последний раз проголосили третьи петухи.
— Стой, не уходи! Не уходи, говорю! — крикнул Тимофей.
Он не видел, что позади него уже стояли встревоженные и растерянные Крушинский и Ариша. Анфиса скорой, неверной походкой удалялась в конец улицы, оставляя на снегу отпечатки маленьких ног.
— Убью! — снова страшным голосом взревел Тимофей, нажимая на спуск.
Крушинский кулаком саданул по его плечу. Грохнул выстрел. Анфиса оглянулась, осуждающе покачала головой, крикнула не своим, срывающимся голосом:
— Эх ты, стрелять не умеешь!
Тимофей помчался за ней, как разъяренный бык.
— Не подходи! — как на самого лютого врага, вскрикнула Анфиса, и было в этом крике столько презрения и гнева, что Тимофей остановился, точно споткнувшись о невидимую преграду.
Анфиса повернулась к нему спиной и скрылась за поворотом, в переулке. Так он и запомнил ее, уходившую — покачивавшуюся от слабости и пережитого, но гордо вскинувшую голову, будто уходила навсегда с этой горькой, полной мук и страданий земли.
Тимофей долго и окаменело стоял на одном месте, не решаясь сойти с него. Потом медленно повернулся к Крушинскому:
— Ты по какому праву? Кто тебя просил?
Но в словах его уже не было злости.
— Лучше стреляйте в меня, — твердо и искренне сказал Крушинский. — Или скажите мне спасибо. Сейчас вы могли убить свое счастье.
Тимофей не то зарыдал, не то истерически захохотал, пошел, шатаясь, по улице, с непокрытой головой, туда, куда скрылась Анфиса.
Но сколько он ни искал ее, так и не смог найти.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Весна двадцать второго года была в Майкопе голодной, но спорой и веселой. Еще болели раны, еще не все мужчины вернулись домой, еще не просохли слезы на глазах матерей, еще почти в первозданном виде зияли своей пустотой покинутые окопы и воронки от снарядов, еще стояли тут и там, пугая своей разверстой оголенностыю, развалины домов, но все равно гражданская война уходила в историю.
Уже в мирные лагеря, для мирной боевой учебы выезжали не привыкшие к тишине и оседлой жизни полки и бригады повзрослевшей в боях и походах Красной Армии.
Антанта, получившая крепкий удар прикладом в зад и убравшись восвояси, с удивлением и опаской поглядывала на подраставшего ребенка — так и не разгаданную ею новую Россию, осиротевшую, как ей казалось, без извечного монарха, — лелеяла мечту не мытьем, так катаньем задушить взбунтовавшийся против «мирового порядка» народ.
Бывшие полководцы Красной Армии в ночные часы, свободные от учений, занятий и совещаний, засели за мемуары, в которых торопливыми, горячими строками спешили запечатлеть опыт минувшей войны, ибо твердо знали, что война эта не последняя, а потому и торопились описать ее как бы в назидание своим преемникам.
Засел за мемуары и барон Петр Николаевич Врангель, с позором изгнанный из Крыма. Первую главу он начал писать еще на яхте «Лукулл», намереваясь завершить весь свой объемистый труд не позднее чем к концу двадцать четвертого года в Сремских Карловицах, что в Сербии, куда забросила его судьба. Он писал с азартом, зло, часто ломая перья от излишнего напряжения и натуги, а также на почве неизлечимого невроза, писал, пытаясь оправдаться перед потомками и наделяя нелестными эпитетами неблагодарную и коварную историю, а также сподвижников своих по белогвардейскому стану. Писал, сводя запоздалые, теперь уже никого не волнующие счеты.
Мирною жизнью дышала страна. Мирною жизнью зажил и Майкоп. Весной двадцать второго года его бесчисленные палисадники, бульвары и скверы благоухали сиренью. Ее охапками тащили девчонки в школу, своим учителям; торговки — на рынок, на бойкие перекрестки и на вокзал, в надежде продать хотя бы по дешевке; охочие до девок парни, спешащие на вечернее свидание в городской парк, где по воскресеньям гремел литаврами военный духовой оркестр.