Выбрать главу

Прокофий, опрокидывая рюмки на стол, сунул ему жилистую волосатую руку. Чтобы отвязаться от Прокофия, Тимофей слегка пожал его потную шершавую ладонь.

— Вот и сговорились, земляк! — обрадованно заключил Прокофий. — Я знал, что ты свой в доску.

— Ну ладно, — привстал Тимофей. — Спасибо за угощение, я пошел.

И он решительно направился к двери.

— Ты заходи ко мне, всегда рад буду. И я к тебе как-нибудь загляну. Ты где проживаешь?

— Да там же, где и жил.

— На Госпитальной? Добро, нагряну к тебе в гости!

— Нагрянешь, так встренем, — уклончиво сказал Тимофей.

Он вышел на крыльцо. Солнце уже успело подняться над городом. Слово за слово, а просидел он у Прокофия порядком. Заждалась его Ариша, совсем заждалась!

Он поспешил домой. Было муторно на душе от неприятного, скользкого разговора с Прокофием. «Надо ж так испортить настроение, как с утра было хорошо!» — подумал Тимофей и прибавил шагу.

Тимофей подходил уже к площади, от которой начинался городской парк, тянувшийся к обрывистому берегу реки Белой, как до него донеслась траурная музыка.

Он прислушался. Музыка послышалась ближе, и была в ней такая невыразимая печаль, что у него захолонуло сердце.

«Хоронят кого-то», — догадался он.

Тимофей по молодости своей не любил похорон и всегда старался обойти траурную процессию. А тут вдруг случилось с ним то, чего никогда не бывало: Тимофея вдруг неудержимо потянуло на площадь, туда, откуда уже гремел, набирая грозную и скорбную силу, похоронный марш.

Он пришел на площадь, когда гроб уже опустили в могилу и засыпали свежей, влажной, дышавшей весенним паром землей. Воздух распорол залп ружейного салюта. «Гляди-ка, на площади хоронют, да еще и с салютом, как на фронте, — удивленно подумал Тимофей. — Небось большой начальник помер, а может, и красный командир».

Тимофей остановился поодаль, не решаясь подойти к месту похорон, где собралась большая толпа и колыхалось на ветру Красное знамя.

«Вот уж в чем все люди на всем белом свете равны, так это в том, что никому еще не удавалось уйти от своего смертного часа», — сам с собою размышлял Тимофей.

Вновь заиграл военный оркестр, теперь уже марш «Прощание славянки». Тимофею и прежде, на фронте, доводилось слушать духовые оркестры — так себе, с хрипотцой, со ржавчинкой, а то и кто в лес, кто по дрова. И все равно хотелось встать во весь рост и идти в атаку на белых гадов. А этот оркестр был слажен, сыгран и голосист. «Да, большого командира хоронят, — снова предположил Тимофей. — Видать, не меньше чем комбрига».

Он подошел поближе. «Может, из наших кого, из буденновцев... — невесело подумал Тимофей. — И война уже, можно сказать, околела, а люди все падают. Долго еще эта война стрелять будет, аукаться».

Подойдя к толпе, он негромко спросил степенного, с седой бородкой старичка:

— Кого хоронют?

— Видать, человека, — отчужденно и скрипуче отозвался старик.

— И без тебя знаю, что человека.

В этот момент караул с винтовками наперевес, чеканя шаг, прошел перед могилой. Оркестр внезапно смолк, и наступила странная тишина. Толпа все еще не расходилась. Тимофей протиснулся между плотно стоявших людей, крепко зажав сверток: чего доброго, в сутолоке свистнут — останется Аришка без подарка!

Наконец он оказался почти рядом с могилой. Над ней возвышался фанерный обелиск с красной звездочкой наверху. В напряженные глаза Тимофея с дощечки резанули черной тушью выведенные слова:

«Анфиса Григорьевна Дятлова. Отважный сотрудник ВЧК — ГПУ.

Даты рождения и смерти слились в глазах Тимофея в единое неразборчивое целое, растворились в мутной пелене. Было такое состояние, будто он враз ослеп. И радовался, как великому счастью, этой слепоте, как избавлению от страшной беды, такой, от которой нет и не будет спасения.

Тимофей пытался снова прочитать надпись, надеясь, что он ошибся, что все это ему померещилось, как в дурном сне, — и не мог.

— От ран, бают, на тот свет рано ушла. Много разов была ранетая, — раздался поблизости женский голос.

«От моих ран ушла ты, Анфисушка! — содрогнулся Тимофей. — От меня, окаянного, смертушку приняла!»

Он чувствовал, что сейчас заплачет навзрыд, заплачет беспомощно и запоздало, но даже плач был стиснут в его душе стальными тисками, даже губы не разжимались, будто залитые горячим свинцом.

Так и стоял он окаменело у могилы, почерневший и страшный в своей неприкаянноети, словно решил остаться здесь навсегда. Люди уже расходились, а он все стоял и стоял, глядя не на груды душистой сирени, что сплоить укрыли могилу, а на дощечку с неправдоподобно ужасной надписью: