Выбрать главу

— Надо бы,— подумав, ответил Степка,— конверт бы еще, матери напи­сать.

— Сейчас поинтересуюсь в караулке,— обрадовался Кочка и деловито закрыл кормушку.

Степка писал с полчаса. Кочка взад-вперед расхаживал по коридорчику. Нет-нет и заглядывал в кормушку:

— Ты откуда сам-то?

— Из Ленинграда,— отрывался от письма Степка.

— Большой город. Не бывал,— покачивал головой Кочка. И снова выша­гивал по коридорчику.— И в блокаду жил?

— Жил.

— Всю?

— Всю.

— Вот напасть-то! — искренно сокрушался Кочка.

Степка писал Любке, чтобы она больно-то не расстраивалась, берегла себя, о нем не беспокоилась, уж отсидит срок, какой дадут, здоровье есть, руки есть, и что теперь-то он знает, как за себя постоять, ни одному урке спуску не даст, понял, что чем больше пугают, тем меньше надо бояться их, и что посылает он с ней письмо к матери, где все описано, как нужно, лишь бы, освободившись, она ехала с ребенком в Ленинград и нигде не задерживалась, а будет он на каком другом лагпункте, то обязательно пришлет весточку. Кочка оказался дядькой вроде бы и неплохим, и беда только в том, что он, Степка, не может с ней как следует попрощаться, обнять и побыть хоть минутку, а уж там бы и трава не расти, будь что будет ... "Только береги себя,— еще раз просил ее в конце письма Степка и закончил словами: — Вот и все. Целую".

Он лизнул языком конверты, притиснул их на нарах кулаком по очереди и передал в открытую кормушку надзирателю.

— А который с адресом — почтой? — спросил тот.

— Нет. Оба ей. Скоро освобождается, ребенок будет. ..

— Во-о-от оно что,— протянул Кочка,— чего же ты раньше не сказал, может быть, и свидание дали.

— Так уж вышло.

— А завтра до развода в шесть утра увезут, вот оказия,— посочувствовал Кочка.

— Я знаю, ничего не поделаешь,— нахмурился Степка.

Оба они еще с минуту молчали, Кочка повертел в руках ключ от кормушки, как бы извиняясь за то, что ему пришла пора уходить, потом сказал: "Ну, ладно, спи, а мне не привыкать, служба!" — и закрыл кормушку.

Степка облегченно вздохнул и полез на нары. Накрывшись шахтерской курткой, он еще долго не мог уснуть, ворочался с боку на бок, приподнимался, закуривал махры, оставленной ему Кочкой, прислушивался к перекличке часовых на вышках и только под утро, раскинув в стороны длинные руки, захрапел так, словно на грудь его положили непосильную тяжесть и он сми­рился с нею.

Степке снились кошмары. Будто находится он в Ленинграде, один в комна­те, и слышит звонок. Ну, думает, мать с работы вернулась, но почему же звонит, ведь ключ у нее есть? А это надзиратель Кочка стоит на лестничной площадке. С ним рядом Любка. Манит он Степку к себе и показывает рукой на пятерых Сенькиных дружков, сидящих на широком низком подоконнике, вплотную друг к другу. Ты, говорит, Степка, отдай им пять сарделек, что у тебя за пазухой, голодные они. А рядом и Любка поддакивает, мол, отдай, Степушка, от греха подальше, зарежут ... Потом оказалось, что это и вовсе не Сенькины дружки, а умершие от голода в блокаду ремесленники с младшей группы. Как же зарежут, думает Степка, ведь они же мертвые, он же по­мнит — еще сам заворачивал их в черные суконные шинели и клал рядышком, легких, как младенцев, на самодельные сани, помогал дворнику. Потом вдруг Степка оказался на крыше своего дома и точил нож о кусок породы, пообещав тут же стоящему рядом Кочке разделить сардельки между ремесленниками поровну, и тогда они больше не умрут с голода, а он, Степка, и так проживет, пойдет к матери. Каким-то образом сардельки вдруг стали на Степкиных глазах превращаться в огромные стратостаты, и он, запрокинув голову, долго рассматривал их в небе и думал, ну почему их всею пять, а не больше? Било же много! Потом сообразил: что это его срок, его пять лет, которые он должен отсидеть до "звонка", и что у него впереди десять лет лагерей. И он увидел их, этих остальных десять стратостатов, разбросанных по ленинградскому бло­кадному небу, понял — "червонца" не миновать и, оттолкнув от себя Кочку, бросился вниз с крыши, истошно закричав на всю улицу: "Ма-а-а-ма-а! " Он летел и думал: вот сейчас будет удар об асфальт, и ноги его вопьются в плечи, и на всю жизнь он останется уродом, никому не нужным человеком, больше того — оставит за собой в жизни одни лишь переживания и горе близким людям. Два лица смещались в его сознании, заменяя одно другим: Любкино и материнское. Боль была мгновенной, будто разорвалось сердце. И сон пред­сказал явь!

Через восемь месяцев Любку перевели на другой лагпункт, где она родила мертвого ребенка. Освободившись и приехав в Ленинград, Любка снова окуну­лась в блатную жизнь.