– Кто вам сказал? – возразил тот, нахмурившись. – Я никогда не показывал этого при дворе. Видели ли вы, чтобы в придворном кругу я когда-нибудь прикоснулся к клавишам? Но прошел слух, – обратился он к Иоахиму, – будто бы в уединении я преклоняюсь перед Бахом и Бетховеном, и потому меня хотят зацепить за это слабое место. Конечно, не из-за меня самого, упаси боже! Если бы не моя дочурка, меня оставили бы в покое, но они хотят, чтобы дитя жило в резиденции, и потому его высочество желает сделать меня директором театра. – Он принужденно засмеялся. – Замечательная мысль! Я должен держать все пружины этого обманчивого мира, глотать закулисную и канцелярскую пыль, возиться с истеричными певицами и танцовщицами и в конце концов сам сделаться интриганом – и все только для того, чтобы остаться на поверхности моря лжи. Нет! Сохрани меня Бог! Я лучше навсегда поселюсь в Нейгаузе или в своем саксонском поместье. Буду охотиться, заниматься сельским хозяйством, чтобы иметь право сказать, что остался здоров душой и телом.
Он взял бокал вина, который предложила ему Клодина.
– Ну а вы? Я вижу только два бокала. При дворе вы всегда искусно избегали чокаться со мной, и это было понятно, ведь мы относились друг к другу, как Монтекки и Капулетти. Но сегодня другое дело! Я ваш гость, и если вы не позволите мне выпить за ваше здоровье, я попрошу выпить со мной за женщину, которую мы оба любим, – за здоровье нашей достойной герцогини-матери.
Клодина поспешила принести третий бокал, и серебристый звон весело разнесся над садом.
– Старые деревья, должно быть, удивляются, – улыбаясь, сказал Герольд, глядя вверх на верхушки столетних дубов. – Вероятно, они не слышали звона бокалов с момента вакханалии, устроенной бунтовщиками, выкатившими некогда из погребов все бочки. Я предлагаю тост за человека, которого глубоко уважаю, хотя никогда не стоял близко к нему. Он благородный человек, так как покровительствует науке и искусству, любит поэзию… Да здравствует наш герцог!
В то же мгновение золотистый рейнвейн блеснул, как солнечный луч, – это бокал барона Лотаря разбился о камни…
– Ах, простите, как я неловок! – извинился он с саркастической улыбкой. – Этот старик, – он указал на липовый сук, – на который наткнулся бокал, еще очень тверд и не сгибается. Ну, его высочество проживет и без моего тоста! – Он натянул перчатки и взял кнут. – Я охотно остался бы еще в вашем прелестном тихом уголке и заглянул бы в колокольную комнату, но это в другой раз, если позволите. А теперь поди сюда, маленькая беглянка, – он высоко поднял и поцеловал девочку, которая все это время тихо сидела на плетеном стуле и большими глазами смотрела на непривычное оживление на площадке. – Туда больше не выходи, – барон строго указал на калитку сада. – Если хочешь увидеть даму с земляникой, то скажи мне. Я отвезу тебя в экипаже сколько угодно раз, ты поняла?
Она молча, робко кивнула головкой и поспешила встать на пол.
– Дядя был злой? – спросила она отца, когда тот вернулся, проводив гостя до калитки.
– Нет, дитя мое, он не злой, а только немного странный. Бедный бокал и благородный рейнвейн! – Он взглянул вниз на осколки. – И бедный оклеветанный сучок, который, по правде сказать, был ни при чем, – прибавил он с усмешкой. – Но скажи, Клодина, разве Лотарь не был любимцем герцога? – спросил он сестру, которая безмолвно, немного наклонясь, стояла у перил, как будто еще прислушиваясь к давно затихшему топоту копыт Фукса.
– Он и остался им, – ответила она, повернувшись к брату. – Ты слышал, что его стараются удержать в резиденции?
В голосе ее было беспокойство, и на губах блуждала принужденная улыбка, когда она прошла мимо брата в кухню, чтобы подать обед. Посреди комнаты стоял стол, накрытый на три персоны.
Да, оловянные тарелки были старыми и погнутыми. Бабушка, переходя в свой вдовий уголок, оставила в замке все серебро, чтобы не разрознивать его, и взяла с собой только старую оловянную английскую посуду, которая, по ее мнению, больше всего подходила для последних дней одинокой вдовы. При ее малых доходах и тех ограничениях, которые она на себя наложила ввиду сложного денежного положения своих внуков, было очень практично иметь небьющуюся посуду. Деревянные подставки для ножей и вилок потемнели, а поверх скатерти, для ее сохранения, лежала клеенка. Все было по-мещански просто, хотя и идеально чисто, и сохранялось как-то особенно бережно.
Нейгауз все это видел, проходя мимо комнаты, и очень хорошо. Тут не могло быть и речи о комедии: все указывало на сознательное стремление к уединенной жизни, сообразной со средствами. Он должен был знать теперь, что к своему бегству от двора она отнеслась действительно серьезно.