Выбрать главу

Итак, мы шагали по четной («солнечной») стороне Невского (то есть по той, которая наиболее опасна при артобстреле), затем, перейдя Невский, побрели, чуть медленнее, по Большой Морской, где я, подведя девочку к нужному дому, хотела уйти, но не смогла – и препроводила ее аж до самого троглодского подъезда. Подняться по лестнице она мне не позволила.

Еще дома мы договорились, что я не зайду с ней в квартиру. Она категорически не хотела, чтобы я появилась с ней у этой бабищи. Она сказала: я не хочу, чтобы кто-то рядом или даже за стенкой меня жалел – от этого мне будет еще больней, и я буду кричать еще громче.

Я уступила. Мое повиновение было тем единственным, чем я могла облегчить ее положение: я не смела девочку мучить. (Правда, Троглодита обещала какой-то наркоз, но я в него слабо верила.)

Моим главным ужасом была непролазная грязь этой необъятной берлоги, в ушах сипело: «сепсис, сепсис, сепсис, сепсис...» И снаружи, в серых тоннелях улиц, холодный, пополам с дождем, ветер тоже сипел: «сепсис!.. сепсис!..» А потом в мозг влезли и разлеглись там, вытеснив всё остальное, два слова: «отек легких».

Сумерки из голубых перешли в сизые. Я побрела в ближайшую киношку. Мы договорились, что она, после всего, придет в тамошнее фойе. До одиннадцати тридцати вечера. Если не придет до одиннадцати тридцати, только тогда мне было позволено вламываться к «грузинской царице».

Чтобы убить время до одиннадцати тридцати, мне надо было посмотреть два фильма, один из них двухсерийный. В кинотеатре было как раз два зала. Я пошла на первый попавшийся фильм, кажется, отечественный. Там были, кажется, духовные искания.

Сначала я грызла кулаки, но мне не было больно. Потом я заметила, что меня довольно энергично толкают в бок. Мне сказали: женщина, что вы так стонете? вам плохо? Может, вам выйти? Потом был провал времени, но затем я почувствовала грубые толчки в спину. Меня деловито колотили: ты, слушай!.. прекрати ты, на фиг, охать!.. О чем они?.. (От этих толчков не осталось следа, зато весь мой живот и бедра, когда я разделась ночью, были в черных синяках: я впивалась в них пальцами, чтобы не закричать.)

Потом я пошла на другой фильм. Это я так полагала, что на другой. Но попала на тот же. То есть название было другим, а духовные искания – теми же. Опять были длинные монологи о неразрешимости нравственных вопросов на фоне повального воровства и алкоголизма (с одной стороны), а также отдельно взятых проявлений задушевности и живописных ландшафтов (с другой). Люди в фильме открывали рты, оттуда исходили звуки. Но что-то случилось с цветом: экран был белым, как простыня, то есть вернулся в свое исходное состояние.

Я смотрела на простыню, изо всех сил вцепившись ногтями в живот, и, с какой-то предельной ясностью, понимала, что никакого наркоза девочке давать не будут. Я отчетливо видела, как на простыне проступают свежие пятна ярко-алой крови. Потом из недр простыни снова пошел звук: что же такое человек, ах, где мы, ах, кто мы, ах, почему мы и т. п., но я по-прежнему не обнаружила никакого цвета, кроме этих, почему-то особенно страшных именно своей неровностью, кровавых пятен – и, несмотря на темноту зала, вдруг увидела, что и весь зал побелел – как раз ровно-ровно, словно снежное поле. Да: сравнялся белой пеленою. Я положила под язык таблетку «от сердца». Но во рту была наждачная сухость, и таблетка (я не успела ее поймать) выкатилась оттуда, подпрыгнув на ручке кресла. Конфеты, блядь, можешь и дома хавать, справедливо заметили сбоку.

Я почувствовала, что мне необходимо сейчас двигаться – бегать или кататься по полу – извиваясь, вскакивая, снова падая, – мне надо прыгать, скакать, биться головой в стену, но только не сидеть вот так, оцепенело, среди этих погребальных снегов. Спотыкаясь о чьи-то ноги, не замечая змеиного шипа и тумаков, я выскочила в фойе.

Она уже была там! Сидела нахохлившись. Сведя потемневшие бровки над опущенными веками. Таковым, по крайней мере, было ее отражение. Там, в зеркале, я увидела ее, сидевшую за мраморным столиком – и себя, застывшую в проеме двери.

Правда, я вовсе не сразу осознала, что передо мной – зеркальное отражение. Зато сразу почувствовала, что мне нельзя шевелиться. Мне нельзя шевелиться, дабы чего-либо не испортить.

Это был особый миг, состоявший из бессчетного множества отдельных, законченных, абсолютно самодостаточных периодов времени. Однако главным чувством на этом отрезке, сжатом мускулами моего сердца в точку секунды, – главным чувством на этом словно бы бесконечном, изнурительно-длинном отрезке – была не сама радость ее появления, не отрада, не облегчение, а страх отвести взгляд от зеркала. Мне казалось, что вне зеркала, не знаю почему, ее не будет, она исчезнет, как киношный персонаж, и никому не докажешь, что она была, – и помощи ждать станет неоткуда.