Как он мог пробудиться от этого сна наяву, что завладел всеми его мыслями и его зрением? Рваный пласт коричнево-пурпурной тучи, размазанный по желтеющему небосводу, напомнил Данбару черепаховый гребень матери – в детстве он любил, закрыв один глаз и поднеся гребень к горящей лампе, долго-долго смотреть сквозь него, пока причудливый узор из светлых и темных полосок не заполнял все поле зрения. Он тогда был еще совсем маленький – задолго до того, как он начал задавать матери трудные вопросы и переспрашивал, если она давала на них легкие ответы, и задолго до того, как они начали спорить и ссориться по любому поводу. А теперь он готов спорить и ссориться со всеми, потому что был не в себе.
Умытые дождем лесистые горы сияли, и с каждой ветки стекали капли, искрясь на полуденном свету. Как же бестактно он себя повел, заставив приволочь свое неуклюжее тело в этот чудесный, насквозь вымокший горный пейзаж и свалить его на землю, и вот теперь, лопнув и затвердев под дождем, точно мешок цемента, он валяется здесь, оскверняя девственный склон.
С другой стороны, он ощущал чувство легкости и голода и такую тончайшую связь с жизнью, что без усилий мог представить, как он выскальзывает из оболочки существования – бесшумно, как вот эта сверкающая дождевая капля, что падает с ветки на травинку и с травинки на землю.
Как он мог противопоставить себя дочерям, которые получили полный контроль над всей его организацией, а он не в состоянии контролировать свою дезорганизованную психику. Организация – дезорганизация… Эти сводящие с ума слова, с помощью которых с ним обращались, как с куклой чревовещателя, не говоря уж об образах гуманно убитых тигров, мелькающих по темно-серому экрану его души, потому что какой-то ублюдок, какое-то небесное божество с наклонностями садиста, владеющее всеми каналами связи со всеми душами всех живых существ, играет с телепрограммами и с пультом дистанционного управления.
Какой смысл продолжать? Зачем тащить свое обессиленное тело в соседнюю долину? Зачем превозмогать боль, оставаясь в живых? Потому что, думал Данбар, я всю жизнь что-то превозмогал. Собравшись с силами еще раз, он кое-как поднялся на ноги, выпрямился и прижал кулаки к груди, словно приглашая пожирающее детей небесное божество показать худшее, на что оно способно, обрушить со своих спутников потоки информации, метнуть свой аудиовизуальный ад белого шума и пылающих тел прямо в хрупкий мозг Данбара в попытке раскроить его надвое, если хватит энергии, и удавить старика словесной петлей, если хватит смелости.
– Ну давай же! – прохрипел Данбар. – Давай, ублюдок, рази!
А в последний момент вот что произошло: он позабыл, что произошло в последний момент. Он бессильно уронил руки и, как завороженный, уставился на меняющую цвет дождевую каплю, которая медленно набухла на кончике листа и тяжело упала на землю. Он взревновал к этой мимолетной переливчатости цветов и возжаждал вот так же просочиться сквозь землю или, если земля отвергнет его, испариться, исчезнуть в небе и стать незримой частичкой всего сущего, а не конкретного предмета, не имея ни функции, ни предназначения, ни местоположения, ни физического облика, ни души. Этот райский уголок ничем не удастся улучшить, кроме как извлечь себя из него. И он вообразил себя стертым, как похабный рисунок или ругательство на школьной доске, которое учитель стирает тряпкой, прежде чем начертать победную формулу для идеальной горной долины. Да, да. Он должен уйти. Хотя ноющие колени умоляли его присесть, а ноющая спина умоляла его прилечь, а все истерзанные мышцы тела умоляли его сдаться, он, шаркая, медленно побрел по мокрой траве вперед, изо всех сил стараясь поскорее удалиться, чтобы уважить понятное желание долины избавиться от него. Он был плохой человек, осквернивший зачарованное пространство, и меньшее, что он мог сделать, это бесследно исчезнуть отсюда.
Когда он управлял глобальной империей, его жестокость и мстительность, его лживость и вспышки гнева выдавались за необходимые действия решительного главнокомандующего, но сейчас, в условиях, лишенных всяких декораций, его действия, лишенные всяких оправданий, кричали в голос, словно бывшие узники, узнавшие на улице своего мучителя: «Это он! Это он! Он вырвал мне ногти! Он расплющил мне коленные чашечки, он разрушил мой брак, он заставил меня подать в отставку, он засадил меня в тюрьму…» И он был слишком слаб, чтобы перерезать им глотку, и слишком изранен, чтобы убежать. Он оказался в непривычном для себя положении: вынужденный просто стоять и выслушивать их обвинения. Он не мог уволить или уничтожить их, они не были его подчиненными или его оппонентами. Это были его воспоминания, воспрянувшие в необычной ситуации его немочи и уязвимости. И было бесполезно пытаться обеспечить судебный запрет на их появление или приказать редакторам спустить на них всех собак, чтобы растерзать в клочья их репутацию, и он не мог сделать их мишенью насмешек, когда они сами уже насмехались над ним. Все, кого он когда-либо оскорбил, унизил, растоптал – а их, как выяснилось, оказалось немало – целая армия! – превратили свои раны в оружие. Он сбавил было шаг, раз или два споткнувшись в попытке избавиться от неотступно следующих за ним враждебных воспоминаний из… ну да, из самых глубин его души. Ему, возможно, не удастся убежать от мыслей, бурлящих внутри, но, может быть, на вершине той горы он найдет утес – если только в этом мире есть справедливость или милость, там непременно должен быть утес, – с которого он бросится вниз на скалы, разобьет себе голову и наконец вправит мозги. Так он осуществит необходимую хирургическую операцию и избавится от всех ненужных горестей, безжалостно осознав наконец, что единственный способ спасти свою жизнь – это покончить с ней.