Все, за что ему когда-либо было стыдно, казалось, обратилось в насыщенный эликсир его собственной жестокости. Око за око – таков был его закон. Его крепко держали, пока палач сжимал обручем порока его голову и срезал его веки. Нет, прошу вас, только не это! Чем выше он взбирался в гору, тем более смутным становилось все вокруг, и помутневшее зрение питало его страх быть ослепленным ядом своих многочисленных преступлений. Он крепко сжал голову обеими руками, дабы показать, как тесно ее сдавили силки, но и в надежде, что ему каким-то образом удастся найти силы нагнуть ее вбок и тем избежать попадания едкой жидкости, капля за каплей, в его бесценные беззащитные глаза. Нет, нет, прошу вас, прошу, прошу! Его сердце разрывалось от страдания. Он кое-как преодолел на четвереньках последние ярды подъема и рухнул на вершине горы.
На мгновение охвативший его ужас отступил перед ударом новой волны отчаяния. Дальний склон оказался не более крутым, чем тот, по которому он только что вскарабкался, и в этом смысле подходил для всякого, кто хочет вывихнуть лодыжку или сломать ногу, и в любом случае вполне бы сгодился для выполнения поставленной им цели. Но в отсутствие удобного утеса Данбару ничего не оставалось делать, кроме как покорно страдать; ему даже не хватило власти организовать себе скорую и опрятную смерть. Значит, придется стиснуть зубы и пройти, словно подгоняемый электрошокером бык, сквозь лабиринт бойни – через голод, холод и ненастье, инфекции и безумие или, что хуже, быть спасенным, чтобы его торжественно провели, на радость его дочерей, как плененного короля в кандалах, в которого глумливый народ швырял бы грязью и гнилыми объедками.
Верно, в свое время он лишил и Меган и Эбигейл ключевых должностей в «Данбар-Трасте», но лишь с тем, чтобы потом дать им новые должности, и то лишь – как и всегда – ради их же блага, дабы закалить их и показать, что пока они не научатся сочетать учтивость и свирепость его топ-менеджеров, непотизму не будет позволено восторжествовать; во всяком случае, он не мог этого позволить до своего финала, когда нужда оставить после себя наследство не выдвинет – уже выдвинула – династические соображения на первый план. Теперь он ясно видел, что если они неверно истолковали его мотивы, их увольнение могло толкнуть их на тропу мщения. Или, может быть, они обозлились за то, что он лишил их матери, когда они были еще слишком юны; возможно, они не поняли, что он пытался уберечь их от матери, вконец выжившей из ума. И теперь он мог почувствовать их боль, почувствовать, что если его дочери и были чудовищами, то только потому, что это он сделал их такими. Он пытался искупить свои прегрешения, он дал им все, все, о чем можно было мечтать, но, получив все это, они не могли думать ни о чем другом, как обращаться с ним точно так же, как он обращался с ними. Но все же он, безусловно, никогда не обошелся ни с одной из них так жестоко, как с Флоренс. И если сейчас у него осталась хоть единственная причина остаться в живых, то лишь для того, чтобы бухнуться перед Флоренс на колени и умолять ее о прощении, но если и была причина более насущная, чем прочие, которая могла заставить его броситься с несуществующего утеса, что ждал его, как он себе прекраснодушно вообразил, на вершине горы, так это желание выразить всю клокочущую в его душе печаль по поводу того, как скверно он обошелся с той, кого любил больше всего на свете – с дочерью Кэтрин, единственного его дитяти, отказавшегося выступить против отца, хотя для этого у нее были все основания.