Деревья пробуждались. На нескольких топольках набухли почки.
И вот: первый листочек. Маленький, ярко зеленый, нежный, блестящий, липкий. Пахнет как!
Они осторожно приближали к нему носы, нюхали, ахали. И никак не могли отойти от него. Первая победа: листочек тополя!
«Ты молодой листок тополя весной!» Эя улыбается — счастливо, легко: впервые за долгое время. Почти год прошел.
Они уже успели ко многому привыкнуть: к планете, которую даже в мыслях называли Землей, ее голым ландшафтам, своей пещере. К небу, исключительно редко не закрытому облаками, и слишком частым дождям; к трем лунам, двигающимся по небу в считанные ясные ночи.
Привыкли, примирились с тем, что с ними нет Лала: это пришло не сразу — и что в их существовании было весьма мало радости.
Но в тот день смех впервые прозвучал за их столом, и Дан уселся за оркестрион. Было близко еще одно радостное событие — пуск оксигенизатора: менее чем через неделю. Они чувствовали себя полными надежд.
И в тот день Дан рискнул спросить:
— Не пора ли нам сотворить ребенка, Эя?
И сразу все опять стало тягостно напряженным, лицо Эи нахмурилось:
— Зачем ты возвращаешься к этому?
— Почему ты так говоришь?
— Лала больше нет. Я готова была сделать это для него. А мертвым нужна только память о них — и больше ничего.
— А его идеи? То, что он говорил? Оно тоже умерло вместе с ним? Ты так думаешь, да? В таком случае ты ошибаешься: пока жив я — и для меня живо все, что он сказал! Его идеи — величайшие идеи: Лал, наш учитель — добрый гений человечества, в котором как в фокусе линзы сошлось все, созданное человеческой мыслью, чтобы родить мечту о возрождении справедливости и счастья.
— Мы просто слишком любили нашего Лала — поэтому верили во все, что считал правильным он. Не знаю, Дан, но я не раз снова думала о том, что он говорил. Слишком много сомнений. Главное: уверен ли ты, что будущая жизнь неполноценных, какой ее хотел сделать Лал, будет счастливей нынешней, когда они, не понимая своего положения, не чувствуют себя ущемленными по сравнению с другими?
— Уверен, что она будет более достойной человеческих существ. И понимаю, что у человечества нет другого выхода. К чему мы двигаемся? К полной дегуманизации.
— Можно ли это утверждать так категорически?
— Да! То, что происходит на Земле, ужасно! Чем мы лучше рабовладельцев? Намного ли отстали в бесчеловечности от римлян с их высочайшими строительным и инженерным искусством, правом, науками, поэзией — и гладиаторскими боями?
Она продолжала держать голову опущенной вниз.
— Это наш долг: пойми! Он погиб, не успев сделать задуманное — но живы мы: ты и я, самые близкие ему люди. Если есть в тебе сомнения, то пока просто поверь — уже не ему, а мне: я прожил очень долгую жизнь, я понимаю, что он прав, наш Лал. Он был величайшим мыслителем, превзошедшим всех своих современников и прозорливостью и величием души: он первый восстал против вновь проникшего неравноправия людей. И мы должны — нет, обязаны сделать задуманное им за него, если не хотим предать его. Именно, предать! Слышишь, Эя?! — он почти кричал, сжав кулаки. И ненавидел ее в эту минуту.
Но она только подняла голову и спокойно покачала ее:
— Нет, Дан. Это страшная планета, и гибель все время подстерегает нас. Здесь страшно давать жизнь ребенку. Разве мало жертвы, которую мы принесли за появление на ней?
— Эя…
— Как в древней легенде, которую он рассказывал: грозные боги неведомого мира потребовали от путников кровавой человеческой жертвы и, получив ее, умилостивились и дали им успех и удачу. — Она — не кричала: говорила тихо, ровным голосом.
Дан с отчаянием чувствовал, что ее не убедишь. И ушел к себе.
Эя отлично понимала, что он ее не оставит в покое. Всю жизнь ради науки он не щадил себя — сейчас не пощадит и ее, раз считает это необходимым: он будет добиваться своего.
Ей будет очень трудно: сегодня она одержала верх, но дальше… Ведь это Дан, самый великий ученый Земли — также и для нее. И не только это: он самый близкий и дорогой ей человек. Единственный: Лала нет больше. Лал и Дан — ближе их никого не было никогда для нее; она готова была для них на что угодно. Но ребенок, здесь?
Конечно, метеоритная опасность не настолько велика. Метеорит, погубивший Лала, почти уникален: следов падения подобных — единицы. Здесь — не Луна, начисто лишенная атмосферы: газовая оболочка, в которой из-за отсутствия свободного кислорода не сгорают метеориты, тем не менее успевает значительно погасить их скорость. Космическая пыль и мелкие метеориты практически не опасны, более крупные — слишком редки. Они почти избавились от страха перед ними: не одевают скафандры-панцыри — считают, что достаточно легких, из мягкой пленки.
Но — все равно — где-то еще жив страх вообще, сохранившийся с момента гибели Лала. И ребенок здесь? Что еще тут может произойти — неизвестное, непонятное, неотвратимое? Они не имеют права дать появиться ребенку на свет, чтобы подвергнуть его стольким опасностям! Здесь — не Земля!
Но на Земле сейчас такое — абсолютно невозможно: это ясно и ей. Поэтому Лал и не видел другого выхода.
И все-таки, это безумие: Дан должен понять. Каждый из них вправе рисковать — но только собой и товарищем, взрослыми — но не ребенком: маленьким, беспомощным, беззащитным.
Как тот, которого ей дала подержать Ева. Если бы это было возможно на Земле! И мига не думала бы. Но здесь — в чужом, враждебном мире. После страшной гибели Лала.
Как ей отстоять свою правоту? Дан — не Лал: он не будет, не сможет, как тот, столько же времени молчать.
…Проходя к себе, Эя увидела, что дверь каюты Дана закрыта неплотно. Оттуда доносились негромкие скрипучие звуки.
Эя остановилась, вслушиваясь. «Скрипка», вдруг догадалась она, «скрипка Лала». Дан не прикасался к ней до сих пор: не было времени, и не оставалось сил, ни физических, ни душевных. А сегодня он взял ее в руки; взял как знак того, что ничего не забыл, остался верен.
Отрывистые, робкие звуки — как вызов ей, отрекшейся. Эя тихонько прошла к каюте Лала, где на подстилке спал Пес. Она наклонилась погладить его; он резко мотнул головой, почувствовав ее руку, вскочил и встал, враждебно, как ей казалось, глядя на нее.
Она ушла в свою каюту. Отрывистые звуки скрипки будто царапали сердце. Лицо ее было смертельно бледным; молча лежала, до крови закусив губу.
Скрипка умолкла.
— Эя! — послышался его тихий зов. Она не откликнулась, хотя прекрасно слышала через оставленную не притворенной дверь. Он не повторил зова; должно быть, просто хотел проверить, не спит ли она. Эя слышала его шаги: они удалялись — он шел не к ней.
Тишина — мертвая, напряженная, бессонная. С воспаленными глазами, с горящей головой.
И вдруг каскад звуков обрушился на нее. Дан играл в салоне Apassionata. Звуки навалились на нее: они обвиняли, безжалостно били, требовали. «Отбрось сомнения и страх — и ради великой цели сверши трудный подвиг!» Умерший много веков назад Бетховен звал, и звал недавно погибший Лал — их голосами говорил Дан.
Музыка оборвалась внезапно.
— Нашел! — услышала Эя.
Снова прозвучали шаги Дана. Все стихло.
Совершенно обессиленная, она незаметно уснула, провалилась в небытие.
25
Эя спала недолго. Проснувшись, увидела на экране: «Записка». Она спешно включила воспроизведение.
«Я улетел ко Второй пещере. Жду там.
Очень прошу тебя до встречи со мной посмотреть пьесу Ибсена «Бранд».
Не торопись.
Дан».
Ее неприятно кольнуло, что написано буквами, а не записью его лица и голоса.
Ну, хорошо! Причин отказаться выполнить эту его просьбу нет.
Она не спешила: сделала зарядку, приняла душ, поплавала в бассейне, позавтракала вместе с Псом. Надев скафандр, отправилась через озеро к посадкам.