— Пока, Дан! Иди за кулисы: тебя там наверняка ждут, — и он выключил связь.
…Второй акт. Дан сидит, напряженно следя за Лейли.
— Ты, может быть, поспишь, миленький?
— Нет — рассказывай дальше.
— Я ничего не знаю больше. Может быть, меня хочешь? Тоже нет? Спеть тебе?
— Да. То, что для себя поете.
Звучит голос Поля — Его, второго: «Какое же это зверство: взять живого человека и выдрессировать его для удовлетворения своих потребностей, которые мы и сами не считаем возвышенными, — превратить в сексуальный унитаз, и только в этом видеть смысл и оправдание его существованию среди нас! Лишить его права распоряжаться собой — превратить его в вещь, в неодушевленного робота», «Кто мы такие?», «Разве интеллект дает право на бесчеловечность?».
Слова падают в зал. Аккомпанемент громких лихорадочных ударов сердца. Он, второй, теперь на самой сцене — сидит, опершись лбом на руки. Гурия тянет заунывную песню.
Стучит кровь, и многократно повторяется в динамиках его внутренний крик: «Не хочу больше!» Ярко загорается аквариум, огромные тени рыб двигаются по стенам. Вот выход! Ударом кулака Он разбивает стекло и хватает острый осколок. И тут: Гурия виснет у него на руке.
— Ой, миленький — не надо!!!
Дан напрягся до предела, следя за их борьбой. Нет: не перестарались! Вместо того, чтобы отшвырнуть ее, Он вырывается и, глядя на перепачканные кровью руки, бросает осколок. Дан облегченно вздохнул: они сделали так, как договорились.
Гурия сидит, положив на грудь его голову, обняв ее окровавленными руками, и плачет. Тихо начинает звучать музыка: неведомый инструмент, очень похожий на скрипичный регистр оркестриона. Но звуки его глубже, острей: это скрипка — настоящая. Запись исполнения Дана. Она плачет, раздирает сердце. И изредка звучит сквозь всхлипывания: «Ой, миленький!», «Ой, плохо!», «Рыбок — тоже жалко!».
Наступает утро, — она уходит. Навсегда. Врачи входят к нему, уводят с собой. Он лежит на койке в клинике.
Потом Он снова — здоровый — у себя в блоке. Вызывает Гурию.
— Ее нет. Но есть другие подобные экземпляры, — отвечает сексолог.
— Что с ней?! — Нет ответа!
Он у компьютера: работает, думает. И на большом экране — вид стартующего гиперэкспресса.
И вдруг, вытесняя торжественную музыку, снова звучит скрипка.
…Долгое, ужасно долгое молчание. Потом взрыв: шквал аплодисментов. И у многих — на глазах слезы.
Только через час зрители стали расходиться, и Дан с Эей прошли за кулисы.
Он обнял обеих исполнительниц Гурии:
— Как вы играли!
Рита прижалась лбом к его плечу. Рука Дана крепко держала ее, и от этого было так хорошо, что хотелось разрыдаться. Она закрыла глаза, и ей показалось, что это рука другого — того, чье имя она не хотела вспоминать.
— Но играть ты больше не будешь! — сказал Дан Лейли.
— Хорошо, Отец, — она сама чувствовала, каких усилий стоил ей этот спектакль.
— Театру будет не хватать ее, — вздохнул Поль.
— С тобой будет Рита: с ней ты сможешь ставить все и без меня. Как ты сыграла сегодня, девочка!
Рита молча кивнула. Слезинки скатились из глаз. Она мягко освободилась от руки Дана.
57
Милан тоже смотрел спектакль. Сидя дома, конечно. Смотрел, не отрываясь, с самого момента, как появилась Рита. Она! Она — ее лицо, ее голос! Он глядел, он слушал ее. Чувствовал, что верит, что не может не верить всему, что видит.
Он не анализировал ее игру: она сразу показалась ему верхом совершенства. Сколько чувства, свободы в выражении того, что она изображает: он чувствовал все оттенки, вкладываемые ею в игру.
Жалкая гурия — неполноценная, примитивная. Но — человек! Человек со всеми его чувствами: так же ощущает боль и обиду, отзывается на ласку — Рита изображает все так точно и так гениально просто. Он видел гурий сотни раз, но не увидел в них и сотой доли того, что сумела понять она — чтобы сыграть одну из них. Да она же — великая актриса!
Рита! Та самая Рита, которая подарила ему столько прекрасных мгновений, все значение которых он до конца стал понимать лишь после того, как потерял право на них. Все отчетливей понимал, как невозможно ему без нее: хотелось чуть ли не выть.
Как жаль, что она не появлялась во втором акте. Но он уже не мог не смотреть.
Теперь только Лейли. С выпирающим животом: ему не удалось помешать ей. «Ой, миленький!», «Рыбок — тоже жалко!». Она плачет, прижимая окровавленными руками голову человека, спасенного ею. Изрезавшего ее — как мало шансов у нее не быть умерщвленной: Милан точно знал — их почти нет.
Плачет скрипка, — и он с удивлением обнаруживает, что лицо у него мокрое. Что-то перевернулось внутри: он ощутил ненависть — к тем, кто вправе умертвить Гурию.
Ненависть и к себе. До ужаса отчетливо вспомнил, как с расчетливой жестокостью бросал в лицо Лейли слова, которыми целил в ребенка в ней; бил точно, методично, стараясь ударить еще больней. Как могла не возненавидеть его Рита — такого!
Рита и Лейли — две Гурии стоят обнявшись на сцене, и к их ногам кладут и кладут цветы. Рита! Нестерпимо хотелось видеть ее. Сегодня! Сейчас!
Он почти не помнил, как вызвал кабину, как сел в ракетоплан. Очнулся уже на ракетодроме Города Муз.
Она не ждет его. Швырнула ему его пластинку, но свою забрать забыла: он в любой момент может вызвать ее — только разговаривать она не станет. Это безнадежно!
Все равно! Он должен увидеть ее — во что бы то ни стало. Нужно дождаться, когда она будет возвращаться домой. Окликнуть, подойти. И будь, что будет!
Милан ждал много часов. Время тянулось томительно долго. Он расположился за кустами, откуда мог ее видеть, когда она появится. Сидел на земле, смотрел и думал. Обо всем. О ней. О себе. О Йорге. Эти часы помогли прояснить многое.
…Чтобы судить — надо знать. Самому. Знать достаточно глубоко — чтобы понимать, не полагаясь на готовую оценку других.
То, что они показали — правда: немало из того он имел возможность видеть сам. Неоднократно. Но — что за этим крылось, не понимал. Да: «Разве интеллект дает право на жестокость?» И то, во что превратились сами они — полноценные интеллектуалы: обесчеловечивание, страшную глубину которого они показали. Только Йорг может радоваться этому: для него идеал — человек без человеческих чувств. И он почти стал таким же сам.
А все наоборот: иные, человеческие радости, которые Йорг не признает, не помеха — необходимое дополнение к радости творчества. Жить, как Йорг, дальше — невозможно. Безрадостное существование, мертвечина — не к этому должно идти человечество. Нет: кризис не был благом!
К сожалению, он пришел к этому, уже потеряв Риту. Как все оказалось сложно: единомышленники — полные — вначале; потом она раньше его поняла то, что он считал для себя абсолютно неприемлемым — но против воли проникало и в его сознание. И он боролся: с ней, с собой, — и потерял ее.
«Я не меняю так легко свои убеждения». Потом — ее уже не было рядом, а он мысленно спорил с ней, перебирал в памяти все, что она сказала в те, самые счастливые в его жизни, ночи. Его аргументы, почему-то, все больше теряли силу; он чувствовал, что все, что прежде было несомненным, уже не воспринимает с прежней верой: явилось желание все критически проанализировать. Чтобы лучше разобраться, даже принялся за произведения Лала Старшего.
Старое сопротивлялось, не давая признать крах прежних его взглядов. И вот сегодня все окончательно рухнуло: он понял, что больше не в состоянии защищать то, против чего восстали ум и совесть Лала Старшего и Дана. Понял! Не слишком ли поздно? Как может поверить ему она после того непоправимого, что он совершил? А без нее он не может — ни жить, ни работать: он узнал это слишком скоро.
Но теперь защита старого — предательство самого себя. И об этом он должен сказать Йоргу. Страшно подумать! Сколько же друзей с презрением отвернутся от него! Что же делать?
Сказать! Иначе — будешь лгать себе и другим. Делать вид, что веришь — и знать, что ненавидишь. Будешь презирать себя сам. Хуже этого уже ничего нет.