Тогда, в Веранском райкоме, речь тоже шла о Штефане. Гомолла дал Друскату шанс, а на деле предъявил ультиматум. Что ж, это уже тонкости политики.
На прощание он пожал Друскату руку и сказал:
«Катись домой и как следует воюй завтра до обеда. Кстати, во дворе ждет агитмашина, ты ее прямо сейчас забирай, там есть пластинки с вальсами — помогут поднять настроение».
А потом — Даниэль уже стоял в дверях — Гомолла вдруг позабыл о тонкостях политики; заметив это, он ужасно разозлился, но слово сказано: то ли он понял, что был слишком груб, то ли хотел, чтобы Даниэль ему посочувствовал, — как бы там ни было, он услыхал собственный голос:
«Ты же знаешь, я старейший секретарь райкома в округе. Неужели тебе непонятно, что мне хочется первым доложить: мои деревни полностью кооперированы?»
Он увидел, как Даниэль кивнул, почти незаметно, словно желая сказать: вот оно что!
5. Гомолла и Штефан сидели под сенью липы. Изумительный вид — поля, дальние деревни, дорога, петляя, спускается в ложбину — прямо к Хорбеку.
— Самое позднее в шестидесятом году, — сказал Гомолла, — мне бы надо было сообразить, что с Друскатом не все в порядке. Ведь наконец одолел и тебя, и всю деревню, победил тебя и вдруг решил уйти из Хорбека — любой ценой. Странно, правда?
Штефан взглянул на часы.
— Слушай, по-моему, пора идти. Хильдхен заждалась.
— Не любишь вспоминать шестидесятый год?
— Бурное время.
— Пожалуй. Ты до последнего упирался вступить в кооператив, а когда наконец сделал это — почти силком, — сразу в председатели. Странно это, ты не находишь?
— Даниэль предложил.
— А ты и рад!
— Видишь ли, — вскользь заметил Штефан и пальцем сдвинул шляпу на затылок, — я вообще-то всегда старался жить по собственным принципам.
— Социализм должен доставлять удовольствие. — Гомолла насмешливо посмотрел на Штефана.
— Да, — сказал Макс, — но в то время у меня был другой девиз: бессмысленно плыть против течения. Только я не люблю, когда меня уносит большой поток, у меня самое главное — охота, ты же знаешь, я вообще могу делать лишь то, что доставляет мне удовольствие. Вот я и сказал себе: надо занять руководящее положение, пара сильных рывков — и я впереди.
Он засмеялся. Гомолла тоже засмеялся, вокруг глаз разбежались лучики морщин.
— А может, расскажешь, как было на самом деле? Ты и вправду ничего не знал о трупах у валуна и не воспользовался этим... тогда?
Штефан медленно покачал головой, потом задумчиво провел ногтем большого пальца по верхней губе.
Гомолла прав, вспоминать он не любил.
Каждый человек знает, что такое стыд. Порой ужас от содеянного приходит не сразу, не сразу понимаешь, что оставил человека в беде или предал, что совершил подлость... именно ты, ты сам был таким, и не всегда ты был, как сейчас... только не думать об этом.
Человек подавляет неприятное воспоминание, в конце концов начисто забывает — так порой при всем желании не можешь вспомнить сон, он словно вычеркивается, вымарывается из памяти, но странно, человеческий мозг работает, точно компьютер: копит-копит и вдруг, как по вызову, все, что хотелось забыть, воскресает.
Гомолла спросил насчет весны шестидесятого года, Гомолла вызвал, и Штефану волей-неволей пришлось вспомнить.
Встретились они у липы — Макс и Даниэль. Молодыми парнями они частенько приходили сюда, сидели под деревом — вот как сейчас они с Гомоллой, — правда, разговаривали о других вещах: о девушках и как все устроить наилучшим образом... боже мой... они мечтали, как переделать мир.
Здесь, возле Судной липы, они встречались и потом, когда втихую сбывали альтенштайнцам самогонку, в бурные годы после сорок пятого, ни одной свадьбы без свекловичного шнапса — эх, вот было время.
Но времена меняются, люди тоже, ничто не вечно, и дружба тоже. Один туда, другой сюда, вот и живут в одной деревне, а друг друга избегают. И Даниэль ушел с его пути.
Потом, спустя годы, той весной, они еще раз встретились у Судной липы. Старая дружба, правда, не ожила, наоборот, расстались они как заклятые враги.
День клонился к вечеру, Макс гордо скакал верхом на лошади. В ту пору он был моложе, всего тридцать лет, ему было в высшей степени наплевать, что вся деревня шушукалась: кто сидит в седле эдак, как он, у того-де помещичьи замашки. Вздор, он в свое удовольствие скакал по стерне, дерзко — гей! — перемахивал через заборы и плетни, а теперь немножко шенкелей: быстрей к холму — и вскоре конь взлетел на пригорок.