Я думаю, что его привлекал в первую очередь его алогизм или, вернее, особенная, чуть сдвинутая логика, в которой он чувствовал какое-то родство с тайной логикой искусства. Он рассказывал мне, что в двадцатых годах, в пору бури и натиска движения обэриутов, всерьёз проектировал „Вечер естественных мыслителей“ в Доме Печати. Они бы там излагали свои теории.
Впрочем, в те годы, когда я близко знал Даниила Ивановича (Петров познакомился с Хармсом в 1938 году. — А. К.), его интерес к „естественным мыслителям“ стал невелик. Должно быть, он уже взял от них то, что они могли ему дать. Новых „мыслителей“ он уже не искал. Но кое-кто из прежних ещё появлялся в его доме.
Я помню доктора Шапо, который, пожалуй, был скорее просто милым чудаком, чем „мыслителем“.
Помню добродушного и болтливого Александра Алексеевича Башилова. Он неизменно раза два в год попадал в психиатрическую больницу и выходил оттуда со свидетельством, где, как он уверял, было написано, что „Александр Алексеевич Башилов не сумасшедший, а вокруг него все сумасшедшие“.
Башилов был племянником управдома и думал почему-то, что дядя покушается на его жизнь. Однажды управдом вместе с дворниками скидывал с крыши снег и попал прямо на стоявшего внизу Александра Алексеевича. Тот, чуть ли не по пояс в снегу, возмущался, кричал и требовал, чтобы это прекратилось, но отойти в сторону не додумался.
Помню молчаливого и мрачного Рундальцева; этот был совсем в другом роде. Он обладал способностью просидеть целый вечер, не проронив ни слова, и только обводил всех тяжёлым взглядом.
Люди ищут и видят в других только то, что в какой-либо мере свойственно им самим. Даниил Иванович тянулся к „естественным мыслителям“, потому что в своей собственной психике знал и чувствовал сдвиги, решительно отличающие поэта от мира так называемых нормальных, то есть попросту нетворческих людей. Обладая принципиальным и ясным умом, Даниил Иванович, я думаю, ценил в себе эти сдвиги; ему наверное казалось, что именно эти сдвиги помогают реализовать его творческий дар и обостряют его поразительную интуицию, похожую на ясновидение.
Только в отличие от бедных „мыслителей“, которыми владело безумие, Даниил Иванович сам владел и своим безумием, умел управлять им и поставил его на службу своему искусству».
С хармсовскими «естественными мыслителями» был немного знаком и друг Хармса искусствовед Николай Харджиев. О Башилове он вспоминал так: «С Башиловым я часто встречался, когда жил у Хармса. Этот маленький человек неопределенного возраста искусно расписывал деревянные кубики, привлекавшие внимание ритмичным движением отвлеченных цветоформ. Кубики Башилова нравились всем, даже Малевичу.
Менее удачны были его портреты, натуралистичные и безжизненные. Он нарисовал Хармса и меня.
— Плохи наши портреты, — сказал Хармс. — Пусть из расстегнутой рубашки Николая Ивановича высовывается изба, а у меня на лбу нарисуй „кулатыш“.
Это заумное слово Хармс заимствовал из книжки о рисунках сумасшедших. Объяснить значение „кулатыша“ он не мог, и Башилов нарисовал на лбу нечто вроде спичечной коробочки. Он пририсовал избу к моей рубашке, но оба портрета остались такими же безжизненными.
Башилов считал себя и лекарем. Он лечил слабоумных, заставляя их всасывать носом сливочное масло. Масло смягчало и без того размягченные их мозги. Как это ни странно, у Башилова были благодарные пациенты».
По свидетельству Я. С. Друскина, переданному М. Мейлахом, ему запомнилась картина Башилова «В ожидании ненастной погоды», на которой был изображен господин, ослепительным полднем сидящий на скамейке с зонтом в руках. Друскин, кроме того, вспоминал, как Башилов уже в конце 1930-х годов давал Хармсу советы в отношении его семейной жизни: «Ты, Даня, когда пришел с работы — если есть что сказать Марине, говори, а если нет — молчи» (можно только догадываться, с какой «работы» приходил Хармс в болезненном сознании Башилова). Наконец, слушая радио, Башилов возмущался, полагая, что передают украденные у него мысли.
И еще несколько харджиевских штрихов к теме «естественных мыслителей» Хармса: