— Что за усмешки? Я не понимаю!.. — возмутилась моим цинизмом.
— А что, мама, тебе трудно вообразить, что смерть родственника может быть избавлением? А? — предъявил ей такое вот подозрение и гляжу на нее, прямо в глаза, щелочным таким, разъедающим взглядом.
Она покраснела, я застукал ее на мыслях тайных, за семью печатями. Она бы никогда не позволила себе осознать их, она их сама от себя прячет.
Растерялась и ничего больше не сказала.
К Феликсу я действительно не мог идти... И он ведь тоже ко мне не шел и не звонил...
Если бы мы сейчас с ним встретились и посмотрели друг другу в глаза, мы бы все поняли. И он понял бы, что я не только знаю, но и виноват. И груз этой смерти разделился бы на нас двоих. На душу Феликса тотчас бы пришлось вдвое меньше тяжести. Ведь он думает пока, что всё на нем одном. Ведь он пока не знает, что всё на мне одном...
Благородный Феликс не хочет утяжелять мою совесть. И, наверное, не хочет облегчать свою. Сумма совести двух подельщиков всегда меньше единичной совести. Это как закон сопротивления параллельных проводников: объединившись в параллельную цепь, они снижают общее сопротивление. Два преступника, сговорившись, легче укрощают свою совесть — сопротивление преступлению.
Я тоже не хотел облегчения своей совести за счет Феликса.
Хватило бы взгляда. Тут происходит сопоставление взаимной правоты и вины, на этих весах учитывается все, чего разум учесть не способен.
Я не знал, что нас ждет после сопоставления взглядов: обняться, заплакать или уж удушить друг друга.
Идти к Олеське я тоже не мог. Все мои преступления вдруг объединились против меня и придавили меня к месту суммарной тяжестью. Я не мог даже позвонить Олеське, я лежал на диване и ничего не мог ни решить, ни сделать.
Откуда этот сковывающий страх и стыд? Разве я уже не написал весь судебный процесс и над собой? Разве я уже не оправдал и себя в этом процессе?
Стыд, беспощадное божество, требовал жертвы. Я должен был чем-нибудь откупиться. Пока будет давиться, пожирая и переваривая, я улучу минутку избавления, отделаюсь от него — и свободен. Я выкуплен, раб! Но что же может стать моим выкупом?
...Есть один способ оправдаться раз и навсегда и перед всеми. Лучший способ доказательства правоты, он утоляет всех обвинителей сразу, успокаивает всех кредиторов. Этот способ имеет значение абсолютной реабилитации, и любой из нас обладает однократным запасом этого акта. Самоубийство. Я помнил об этом.
Наверное, мне следовало позвонить хотя бы отцу, узнать, что он сделал по моей просьбе для похорон и что не сделал. Но я не мог шевельнуться. Я не мог действовать. Я откладывал этот звонок с минуты на минуту, с часу на час.
Потом кто-то сам позвонил. Подчиниться чужой воле — на это сил хватило, трубку я снял.
Это была Олеська. Она удивилась, что я не в деревне, а дома. Я тогда тоже удивился: кому же она звонит, если уверена, что меня нет. Она без всякой логики и связи заявила, что она так и знала, что я никогда не любил ее, а только так. И положила трубку.
То, что я чудовище, я уже знал и без нее. И с каждым часом все яснее. Я не мог бы разуверить ее в этом. И себя тоже.
Но я не хотел подчиниться окончательному этому убеждению — как приговору суда. Я прятался от этого приговора в своей норе, прочитывал какие-то статьи в журналах и газетах и ненадолго засыпал на своем диване. Я не давал себе ни о чем думать.
День кончился, и мне, слава богу, удалось скрыться от жизни, она меня не выманила из укрытия и ни к чему не принудила. Любое ее действие сейчас было бы направлено против меня, ясно как день.
— Завтра похороны, — заглянул ко мне вечером отец.
Я чувствовал за собой право не участвовать в этих хлопотах. Право, освобождавшее от действия и от всякого долга больного, раненого и приговоренного к смерти.
И я чувствовал за собой право ничем не интересоваться и не отвечать на вопросы чужого интереса. Впрочем, ко мне ни у кого не было вопросов. Мать свое уже спросила и получила достойный ответ, а отца я просто не интересовал. Олеське больше гордость не позволит позвонить — следующий ход был теперь мой, и в моей воле делать его или нет. Все, чем я при этом рискую, мое.
Но я же совсем забыл еще об одном долге, которым я мог заслониться от всех остальных долгов. Боже мой, и как это я упустил, ведь в деревне ждут меня ребята, наша работа еще не закончена, и я просто обязан, жутко обязан там находиться, да и вещи мои там!..
И это спасение, это избавление подхватило меня с дивана как ветром. Я проделал обратный ночной путь — из города в деревню, под спасительную сень благословенного барака. Кто упрекнет меня в пренебрежении другими долгами, если у меня ра-бо-та! Как говорил Майстер Экхарт, как бы ни связал себя человек, он от всего свободен, когда приходит к истинным внутренним переживаниям! Пока внутреннее переживание действительно, длится ли оно неделю, месяц или год, не пропускает человек никаких сроков. Бог, который пленил его, ответит за него.