Выбрать главу

— Феликс, тебе рубль.

Собственно, так и поступали: 58‑я статья. Отучить людей даже мысленно продуцировать другие идеи. Гениально. Но рассмотрим это не на политическом, а на бытовом уровне. Это и будет моей курсовой работой. Пускай наши орлы сочиняют показательные процессы из эпохи римского права, пускай они лазят по судам в поисках детективных сюжетов и юридических ошибок. Я напишу процесс, которого не было и не могло быть, но который необходим мне так же, как нереальная и алогичная история датского принца Гамлета.

Можно высмеять 58‑ю статью как атавизм средневековья, как пещерную юриспруденцию, я призову в судьи лучшие умы, попробуйте высмеять их. Это будет постюридический суд. Юберюридический, говоря языком подсудимого. Ибо подсудимый — саксонец, сын протестанского пастора...

Еще бы, взрастать в среде концентрированного духа. В этаком питательном бульоне. А мы с Феликсом, нам каково пришлось расти в нашей-то среде! Уже этим одним мы можем обвинять...

Я взглянул на Феликса и вдруг увидел по его лицу, что сказал что-то не то. А что я сказал? Я начал вспоминать — и правда: «Феликс, тебе рубль!»

Идиот, я отвык! Потерял бдительность. Давно не виделись.

Было, я подбрасывал Феликсу деньги в карман. Я полагал, человек не знает, сколько у него денег. У нас дома так и было: вдруг в ящике кончались деньги, и тогда все шасть по своим карманам — у каждого находилось по трояку-пятерке. Я не думал, что в семье Феликса счет деньгам другой. Однажды при мне он обнаружил у себя в кармане пятерку. Лопочу ему в ответ: «Ну, откуда-откуда, завалялась!» А он мне, губы аж задрожали: «Пятерка — завалялась?..» Я спешно: «Ну, значит, отец подсунул». Он и того бледнее. «Отец? Подсунул?..» — «Ну, перепутал он, карманы перепутал!..» И с тех пор подкидывал только рубли, и то мелочью. Надеюсь, Феликс недолго ломал голову над той загадочной пятеркой. Человек ведь не очень пытлив: если загадка не разгадывается сразу, он ее бросает, дальше живет.

— Феликс, ты меня натолкнул на идею…

— А синий флакон, — вспомнил Феликс, — ты мог бы спросить у Олеськи.

Что это, уступка за уступку? Я позволил ему быть «политически» беспринципным, и за это он согласен не презирать меня впредь за мою «слабость к дикарке»?

— Олеська без косметики живет.

— Ну уж! — с насмешкой. (Все-таки с насмешкой.)

— На спор!

— Пошли сейчас же!

Он? — со мной? — к Олеське?..

Долго ли нам поменять курс...

Вот за что я ценил Феликса: такой скорости жизни и такого наполнения ее страстью не было больше ни у кого.

Я так любил приходить в этот чужой, но потихоньку прирученный мною дом, к Олеське. Проведши часы потного труда в моем тоннеле (вгрызаясь в косный грунт хаоса проникающим буром мысли, утомив и затупив эту мысль), остановить работу до следующего дня и выйти наружу. И забрести сюда, в чужой уют и чистоту — Олеська, конечно же, была чистюля, «как все дикарки в этой Неандерталии», говорил Феликс. Я растягивал эту радость надольше. Мое счастье, что Олеська еще только заканчивала школу, а то бы я давно уже был тем подлым законсервированным женихом, который не женится, но и не отпускает невесту с тонкой, почти незримой привязи.

Наверное, Феликс был прав, Олеська обыкновенное среднепапуасское существо, но что я мог поделать, не было у меня противоядия против этого сочетания бирюзовых глаз, соломенных волос и шелковых ресниц, и сколько ни гляди — не наглядишься, замрешь и ищешь в шевелении этих розовых губ над сахарными зубами высшего смысла природы — глазами ищешь, не обращая внимания на тот неандертальский лепет, что вещают эти уста. Я таял и томился, но я ее не трогал, я не мог: лишить мою любовь единственной приманки, конечно, значило лишить меня любви.

Ее отец подозревал меня и потому боялся и ненавидел. Наверно, ему казалось, что коль скоро молодые люди спокойны друг к другу и не рвутся уединиться, то, стало быть, они утолены.

Они, стало быть, утолились уже.

Глупый дядька. Папуас.

Мне нравилось его дразнить.

И вот мы с Феликсом пришли.

— Феликс?.. — Она удивлена.

— Скажи, Олеся, почему Офелия рехнулась? — спрашиваю с порога.

Смотрит с ожиданием. Она сама Офелия. Ничего не знает и ни в чем не уверена. Простодушная прелесть. Бывают Гипатии, Софьи Ковалевские, Марии Кюри, Жанны д’Арк — те бы знали. Олеся — из Офелий.

— Предположи хотя бы.

— Ну... — боязливо пробует, — причин для сумасшествия у нее, я думаю, не было. Это произвол Шекспира. Насилие над зрителем.

— В самом деле? — удивляюсь я. Удивляюсь, как ей удалось произвести из себя столь изысканный выброс, как «произвол Шекспира». Это, видимо, приход Феликса так повысил в ней напряжение.