Выбрать главу

Но отец не ушел со мной: «Неудобно: я должен тут присутствовать». Он остался, зыркал по сторонам, раскланивался со знакомыми — «здрастьте!», и я как-то вдруг разом его понял и съежился от стыда.

Милицейские кордоны с площади выпускали без пропуска.

Не можешь. А я?

Сессия. Жара. Силуэт Олеськи на просвет сквозь платье беззащитный, как скелет на рентгеновском снимке.

Спешит по перрону Феликс. Наконец-то. Мы садимся на поезд.

— Ну как, Олеся, твои экзамены? — гудит Феликс.

— Ничего, — скромно отвечает, — как-нибудь.

— Не сомневаюсь.

На этом церемониальная часть закончена, и мой доблестный друг может больше не обращать на Олеську внимания. Заработал. Никакого роста производительности труда, рассуждает мой друг, не бывает.

Олеська зубрит у солнечного окна электрички.

Потому что, говорит Феликс, станок-автомат хоть и может наклепать гвоздей в миллион раз больше, чем их ковал вручную кузнец, но зато он ковал их один, а станок-автомат делали тыщи людей: проектировщики, конструкторы, строители института и завода, на котором сделали станок, бухгалтера, которые считали зарплату строителям и проектировщикам, лесорубы, что добыли целлюлозу на ватман, металлурги, что отлили металл для станка, геологи, что нашли руду... Похоже, тот ручной гвоздь был все же дешевле.

Черемухи, сирени мелькают за окном, казенные домики полустанков, девушка осторожно перешагивает на каблучках выбоины асфальта поселкового перрона.

Наскоро мы с Феликсом приговорили технический прогресс к нулю, приступили к прогрессу духовному.

— Что-о? — презрительно негодует Феликс, разогнавшись приговаривать и его. — Какой такой духовный прогресс?

— Пьер Тейяр де Шарден, — говорю я, — полагает, что ноосфера, она же точка Омега, она же мировой дух, она же бог, есть продукт накопления и слияния всех духовных усилий, произведенных материей. То есть мы сами создаем бога, ткем эту духовную плоть, ноосферу, а она создает нас как свой источник. Впрочем, к этой модели приходят многие.

Феликс задает вопросы, Олеся зубрит у окна.

С Олесей я не смог бы говорить об этом. Но полнота счастья в том и состоит, что, говоря с Феликсом, я поворачиваю голову и вижу ее.

— Любовь, что движет солнце и светила, — вот ядерные силы, которыми держится та мировая молекула сверхсуществования. Для того она и возбуждается в мире беспрестанно.

— Красиво, — соглашается Феликс.

— При чем здесь «красиво»? Универсально!

Мы едем на дачу, я, Олеся, Феликс. Готовиться там к экзаменам.

Лежать в траве.

Щебет, шелест, шевеленье. Волосы с травой сплетает ветер. Смотреть в небо — как вниз, в колодец. В глубине его плавают белые облака небожителей.

Феликс повернулся ко мне — зрачки зеленые от травы, отраженной:

— Когда я был маленький — мать была жива, — поведет по ягоды и не разрешает садиться в траву. «Нельзя!» Почему? — ну, мне интересно. «Смотри, насидишь!» Мне уже смертельно любопытно, я уже не встану, пока не объяснят. «Встань, тебе говорят!» — как всегда, сила побеждает знание, таковы люди!.. И только гораздо позднее я узнал: змеи. Там были змеи. Но назвать их вслух было нельзя: накличешь. Понятно? Мы суеверные дикари. Мы подменяем грозные имена явлений утешительными, чтобы не накликать чертей, которые нас так страшат. Пещерная словобоязнь, а ты говоришь: дух нарастает горой, и мы уже у вершины. Какая вершина!

— И ты намерен подвергать людей этой казни: называнию вещей своими именами? — спросил я.

— Что ты, — добросовестно исповедовался Феликс. — Я намерен употребить суеверность людей себе на пользу и манипулировать ею. Я намерен даже в случае чего их обвинять в диверсии называния вещей не теми именами. Знаешь ведь, как это делается у демагогов: «Думайте, что говорите! Выбирайте слова!»