Выбрать главу

Ефросинья напекла уже блинов и время от времени поглядывала в окошко.

Хлопья снега летели в стекла. На дворе бушевала метель. Непогода загнала домой даже Толика.

Ефросинья вздыхала и возвращалась к хозяйским заботам. Федька и Манька усели уже угоститься блинами. Нина даже не просила. Что толку? Только накричит мачеха.

Блинчики пахли так аппетитно, что у полуголодной девочки наворачивались слёзы на глаза и она старалась не вдыхать ароматный дымок.

Степан пришел только к ночи. Припозднился по бездорожью.

За дверью он долго стряхивал с себя снег, но следы метели все равно остались на тулупе и валенках.

— Что ж так долго, Степан? Мы уж извелись все, — застыла женщина, как часовой, на входе.

Снежинки не выдержали неравной битвы с печным жаром, сползли с шапки, пальто и галош Степана водой у порога.

— Прости, Фрось, — протянул сожительнице мешок с едой, снял валенки, повесил пальто и шапку на гроздь. Толик подбежал, поставил мешок на стол. Ефросинья взяла с печки пожелтевшую от времени варежки из овечьей шерсти, может быть, связанные для нее еще прабабушкой, стряхнула остатки расплавленных снежинок с одежды Степана, чтобы скорее высохла.

Черная и гордая, как рысь, на пружинистых лапах подошла к хозяину Мурка. Потерлась о ноги.

— Из города до Радождево бригадир меня подбросил. А дальше… пешком по сугробам. Кто ж поедет к нам в деревню на коне по такой погоде? А сугробы такие, что мороз, а идешь по снегу, вязнешь, — и жарко.

— Ох, Степан, а если волки тебя по дороге встретят, — плаксиво, как песню, затянула Ефросинья, и жалобно-жалобно посмотрела на Степана, словно вымаливая ласки и утешения.

Степан мрачновато усмехнулся, опустился на лавку и погладил ластившуюся Мурку, почесал за черным кошачьим ушком. Мурка запрыгнула к нему на колени, замурлыкала довольно и громко на всю избу.

— А ежели чахотку схватишь? В такой мороз…

От страшного слова «чахотка» Степан поднял голову, как от удара. Словно улегшиеся воспоминания взорвались в его душе. Ефросинья осеклась на полуслове, почувствовав, что сказала что-то не то, и что каким-то образом это было связано с той, прежней жизнью этого красивого и сильного чужого человека, о которой он никогда не рассказывает. И, хуже того, — бабье сердце не обманешь — с той, другой женщиной, которую он никогда, никогда не забудет.

Обида, ревность, досада, уязвленная женская гордость, как половодье весной, захлестнула Ефросинью.

— Ох, Степан! Что ты все молчишь да молчишь? Слова доброго от тебя не услышишь, — подперла она руками округлые бока, как, бывало, делала, когда ругались с покойным мужем. Он, конечно, не оставался в долгу. Бранился, как черт, а то и пускал в ход кулаки. Зато каким сладостным было примирение.

Степан долго и печально посмотрел на Ефросинью, и руки её сразу обмякли, повисли плетьми.

Ефросинья силилась сдержать злые слезы, но они предательски поблескивали в уголках глаз, прокладывали дорожки-ручейки вдоль крыльев носа. Степан заметил предательские эти слезинки, и виновато опустил глаза.

— Прости, Фрось, — повторил он, и от этого Ефросинье стало еще жальче себя, и соленые капли быстрее заструились по ее щекам.

Ефросинья с досадой и злостью смахивала их рукой.

На столе возвышалась остывшая стопка блинов. Закипал самовар. Степан развязал мешок. Выложил на стол белый, холодный еще с улицы, хлеб и банки с селедкой. Рядом выросла белоснежная, похожая на недостроенную крепость из снега горка из слитков сахара.

— Вот, зарплату получил, — виновато улыбнулся Степан, надеясь, что это хоть немного развеселит Ефросинью.

Она поняла, что именно этого он ждет от нее и кисло, сквозь слезы, улыбнулась.

Мурка, чувствуя невысказанную, невыплаканную ссору в доме, как нависшие над землей тучи, так и не пролившиеся дождем, примолкла, соскочила с колен и теперь терлась о ножки стола, вероятно, рисуя уже в своих кошачьих мечтах упавший на пол лакомый кусочек.

Ели молча. Молча пили малиновый чай. Ефросинья припасла с лета ягоды и листья. Запах малины наполнял беспросветные зимние вечера, и они становились как будто уютнее.