Почти в каждом доме стояли немцы. На жилище Степана не позарились, но двор у раскидистой старой березы облюбовали под полевую кухню. Вечерами в огромном баке, ведер на десять, молодой толстый немец варил гороховый суп. Дым, пахнущий тушенкой, вяз в белых в крапинку ветвях.
Густой разварившийся горох весело бурлил, выходил из краев, а повар небрежно черпал излишки ведром и вываливал их прямо на снег.
Немцы начинали подтягиваться к котлу.
— Diese Erbsensuppe… wieder! * (Опять гороховый суп!*), — издавал кто-нибудь время от времени в сумерки недовольное ворчание, но почему-то необходимое, как соль в супе, которая, впрочем, только у «фрицев» и осталась.
Старая береза вслушивалась в слова на незнакомом языке. Немцы говорили о войне, о победе, а чаще о доме.
Аппетитный запах вместе с леденящим ветром проникал и в дом Степана. Нина и Толик занимали у окна выжидательную позицию, смотрели на гороховые пятна, плавившие снег, и ждали, когда, наконец, опустеет котел.
Повар был возмутительно медлителен. Не спешили расходиться и другие, пока суп исходил паром в их котелках.
Секунды ползли улитками. Нине и Толику во всяком случае так казалось, когда повар вразвалочку направлялся с ведром, наполненным гороховым варевом, к домам, где стояли немцы. Обычно это служило сигналом «пора расходиться» для пришедших к котлу. Толик вжимался в стекло так, что нос расплющивался пятачком. Нина выглядывала из-за плеча брата, не решаясь прислониться к холодному. Едва успевал опустеть двор, как Нина и Толик выбегали на улицу. Горох уже успевал застыть в прожженных кипящим супом воронках. Дети заталкивали замерзшую накипь в рот, снег хрустел на зубах грязью. Гороховый суп всегда был очень вкусный.
Глава 22
Огонь и снег
Степан чиркнул спичкой. Искорка метнулась и погасла. Коробок отсырел, и головка запылала только с нескольких попыток. Печка тихо что-то запела об уюте на потрескивающем своем языке. Пламя весело исходило сосновым, берёзовым ароматом.
Хотелось вдыхать, слушать и забыть. Забыть, забыть, забыть… О морозе, пробирающем до самой души, о предсмертных хрипах балансирующих между там и здесь. Но забыть было невозможно.
На лавках, и на полу на соломе лежали раненые русские солдаты. Среди них была и девушка с длинной черной косой- медсестра или врач, о чем свидетельствовал красный крестик на рукаве.
А сени заняли убитые. Их было девять, все в гражданской одежде.
Мертвых с грохотом привез рано утром грузовик. Самому молодому из них было не больше восемнадцати — пареньку с кудрявыми светло-русыми волосами, спекшимися от крови. «Осколок снаряда», — определил Степан, и в груди что-то сжалось испуганной гармонью, отозвалось болью во всем теле.
Боль — значит на этом свете. Свет, даже тусклый, зимний — жизнь.
Раненые оставались в домике у старой березы ненадолго. Через день — не позже — снова приезжал грузовик, чтобы отвезти их в полевой госпиталь. Для мертвых уже копали братскую могилу на окраине деревни. Тесно, плечом к плечу, но теплее не станет.
И комнату, и сени Степан густо устлал соломой. Пусть будет мягко. Спать…
И пусть снится, что войне пришел конец. Степан всё чаще думал о том, что если бы не дети, он тоже, цепенея от страха, кричал бы «за Сталина» и бежал вперёд с автоматом.
Если бы была жива Наталья…
Степан поставил в печь чугун с картошкой. От одного только предвкушения аромата закружилась голова. Но есть нельзя. Нужно накормить раненых. Ночью был сильный бой, деревню отбили у немцев. Если бы навсегда. И Нине с Толиком нужно оставить картошки.
Дверь скрипнула, метель кошкой метнулась в дом.
— Погрей-ка хлебушка, браток, — бородатый солдат с заиндевелыми ресницами протягивал Степану ледяную краюшку.
Он был третьим или четвертым за утро, кто обратился к Степану с этой просьбой, кто назвал «браток».
У всех бойцов лихорадочное возбуждение в глазах боролось с усталостью. Армия Гитлера, наконец, отступала. Но каждый шаг к Берлину стоил крови.
Январь был уже на исходе, но еще лютее стали морозы. Зима верила в свое бессмертие.
По дороге мимо дома тянулись русские обозы.
Бойцы шли и шли. Нина часто выходила за дом — смотреть на дорогу.
Вглядывалась в бородатые лица, надеясь узнать в очередном небритом незнакомце брата. Все лица были чужие. Все лица были родные.
Хмурые, решительные лица.