Выбрать главу

Облагороженное его золотыми руками полотно, в независимости от того, что именно он брался писать, было глубоким и выпуклым, грациозным и величественным. Всякий предмет буквально оживал, начинал дышать, словно ты смотрел не на засохшие краски, а выглядывал через окно, ведущее в совершенно иные края Земли. И этого поразительного эффекта дядя достигал даже в том случае, когда он ограничивался основными линиями или беглым карандашным наброском на подвернувшейся салфетке — картина всё одно казалась совершенной и непревзойдённой, не требующей дополнений или правок, но творцу всегда было этого мало, и он подолгу корпел над каждым холстом. И при этом сколько бы усилий он не вкладывал в своё очередное детище, сколько бы он его не вынашивал и не лелеял, стоило ему нанести финальный штрих, сделать шаг от мольберта и окинуть придирчивым взглядом полотно, как его постигало сокрушительное разочарование в проделанной работе. Он обзывал картину плоской, мёртвой, уродливой, бездарной и не способной передать и десятой доли той подлинной красоты мира, что видели его проницательные глаза, пускай все окружающие уверяли его в обратном, не скупясь на слова восхищения, превознося его мастерство и почитая красоту его творения. Дядя неизменно делался холоден к законченным картинам, ему не было дела до их дальнейшей судьбы, он даже не возражал против их немедленного уничтожения, но его отец, мой дед не упускал возможности подзаработать на исключительном таланте капризного сына и продавал забракованные и отвергнутые безжалостным создателем, но всё равно прекрасные полотна за баснословные суммы, троекратно превосходившие годовой доход от принадлежавших ему полей и мануфактур.

Тут стоит отметить ещё одну странную и немаловажную деталь, которая вероятно предвосхитила весь дальнейший ход его и моей трагичной истории. Как я уже ранее упоминал, мой дядя никогда не покидал поместья, даже не особо любил смотреть в окна на природу, но, чтобы он не взялся изображать, он всегда делал это единственно верным образом, не допуская и малейшей ошибки или неточности. Ему было достаточно короткого описания, или хотя бы одного только названия предмета или явления, чтобы в его голове возник целостный, завершённый и подлинный образ. Он рисовал бушующие океаны с белыми островами блуждающих льдин и далёкие джунгли, заросшие пёстрыми и причудливыми цветами; он рисовал Вестминстерское Аббатство, окружённое прочими домами Лондона, и испанского короля Антонио дель Кастильо со всеми морщинками его лица, как если бы он мог видеть их всех вживую. Иные художники подозревали его в том, что юный гений тайком получал необходимые гравюры или кто-то посылал ему фотокарточки, которые дядя хорошенько запоминал, а потом сжигал, дабы не оставить улик, и таким образом ему удавалось изумлять наивную и падкую до необъяснимых чудес публику. Но всё это были глупые кривотолки неумелых завистников. Сейчас я понимаю, что он действительно мог пронзать взглядом пространство, а может быть и само время, чтобы увидеть вещи такими, какими они есть, а не такими, как их преподносит нам урезанное и ограниченное от природы человеческое восприятие.

Так продолжалось семь лет, семья процветала, зарабатывая на известном, всеми признанном и всеми обожаемом таланте, но затем дядя стал меняться. Он всё реже брался за кисть и всё больше времени проводил, просто сидя в кресле, лёжа на диване или же вовсе на полу, полуприкрыв глаза и уставившись куда-то вдаль немигающим взглядом, ни на что не реагируя и едва дыша, как как это бывает с любителями опиума, но дядя никогда не притрагивался ни к табаку, ни к вину, ни к пиву и уж тем более к такому сильному дурману. Сперва это были недолгие минуты полного забвения, как если бы его душа покидала тело, потом они переросли в часы или даже дни совершенной апатии и прокрастинации, а по их завершению дядя неизменно вскакивал с места, словно встревоженный кузнечик, и в блаженном помешательстве набрасывался на холст, вооружившись кистями, и не отрывался от работы, покуда та не была завершена, даже если ему приходилось писать десять дней и ночей к ряду. Он делал это, не отвлекаясь ни на сон, ни на отдых, не потребляя пищи, а когда дьявольская муза наконец-то покидала его одержимое тело, он валился с ног от истощения и обезвоживания. Только тогда прислуга наконец-то могла к нему подступиться, чтобы накормить, напоить и вымыть губкой, ведь, даже пребывая в подобном тяжёлом состоянии, он не позволял выносить себя из мастерской.