Выбрать главу

Барышева Мария

Дарители

(Искусство рисовать с натуры — 3)

Я состою из размышлений,

Я состою из старых книг

И новых путаных учений,

Уже издавших первый крик.

Я включена в размах пространства

И суету чужих планет.

Я — часть вселенского убранства,

И пыль со звезд, и тьма и свет.

Мой сон обещан полнолунью,

А страх — безликой суете,

Любовь заполнит ковш колдуньи,

А гнев — пустоты на листе.

Я — воплощенье сумасшествий,

Я — тень потерянных умов.

Я помню вкус побед и бедствий,

Я — жертва тысячам богов.

В моих вопросах нет начала,

В ответах нет последних букв.

Я рождена на стыке правил

И смертью не нарушу круг.

Часть 1

ДЕМОН В ПОДАРОК

Нет мирного покоя, кроме того, что дается нам разумом.

Сенека.

I

Серое. Бессолнечное, беззвездное, безветренное серое. Пахнет дождем, сиренью, жасмином, мoкрой травой, разогретой землей, сосновыми иглами и смолой и с севера легко-легко — морем. Так пахнет во дворах родного города поздней весной, когда сезон штормов уже позади, а сезон суши еще не начался. Но здесь нет ни дождя, ни сирени, ни города, ни моря и неба нет тоже. Только серое. Серый воздух и серая тишина. Под ногами твердое серое — асфальт, широкая и длинная лента, выныривающая из бледно-серого пухлого тумана и в нем же исчезающая. Лента висит в пустоте, и если глянуть вниз, кружится голова и кажется — сорвешься и падать будешь вечно.

Впереди, в тумане движение, и она делает шаг назад, настороженно глядя перед собой. Кто-то идет — сквозь туман просвечивает человеческий силуэт, приближается, и туман, расталкиваемый идущим, колышется, словно мутная вода, разваливается на куски, и наконец из бледно-серого на асфальт ступает невысокая фигура, и клочья тумана тянутся за ней, словно нити прилипшей паутины, не желая отпускать. Это лицо ей знакомо — знакомо с детства, и когда она последний раз видела его, оно было страшным, окровавленным, разбитым, а сейчас оно чистое, только очень бледное. Но этот человек не может сейчас идти ей навстречу, потому что он уже полгода как умер. Наташа невольно делает шаг назад и спрашивает:

— Это сон?

Надя пожимает плечами и отбрасывает на спину светлые вьющиеся волосы.

— А разве это важно?

Она подходит ближе и протягивает руку, и Наташа тоже тянется к ней, но воздух вдруг становится плотным и шершавым, как бумага, и не дает их раскрытым ладоням соприкоснуться, он чуть прогибается, шуршит и не пускает.

— Нельзя, — Надя качает головой. — Теперь мы из разных мест.

— Я так по тебе скучаю.

— Это пройдет, — она слегка улыбается. — Все проходит — сквозь нас и мимо.

— Где мы? — Наташа оглядывается, потом снова смотрит на нее.

— На дороге.

— Опять на дороге? Почему?! Разве я что-то сделала неправильно? — Наташа опускается и кладет ладонь на асфальт, и тот вдруг становится мягким и податливо расползается под ней, влажный, теплый, живой. Она испуганно отдергивает руку. На дороге остается радужный отпечаток ее ладони и пальцев, медленно затягивающийся серым, постепенно исчезая. — Я не понимаю. Я ведь видела ее — видела много раз. Она мертва.

— Та — да. И мы сейчас не на ней. Мы на другой Дороге.

— Но другой Дороги не существует!

— Ты ошибаешься. Она существует, — Надя смотрит на нее печально, но печаль кажется неестественной, как будто нарисованной, словно стоящий перед Наташей человек больше не может испытывать никаких эмоций, забыв, как это делается, и только лицевые мышцы еще что-то помнят и пытаются воспроизвести. — Это твоя Дорога, твоя собственная. Ты сама ее создала. Разница только в том, что она не существует в пространстве и не материальна, до нее нельзя дотронуться. Она существует в тебе. Но, как и той Дороге, ей нужна пища. И она ее получает. И растет.

— Это невозможно!

— Я ведь предупреждала тебя. Помнишь — очарование власти?! Оно губит всех — рано или поздно, и, наверное, нет человека, который способен устоять. Я думала, ты устоишь, но нет — теперь и ты зачарована.

— Нет, — шепчет Наташа, отступая от нее, — нет. Это не так. Я ведь справилась… я справилась… и сейчас справляюсь.

— Поздно, — говорит Надя и отворачивается. Ее плечи под светлым пиджаком печально поникают, и сейчас она больше, чем когда-либо, кажется похожей на призрак. — Слишком поздно. Надо было остановиться еще тогда, в парке. А теперь с каждым промежутком времени нас здесь становится все больше.

— Вас? — удивленно-непонимающе спрашивает Наташа и оглядывается, но не видит ничего — только пустота, только серое и туман, только асфальт и тишь, и та, что говорит с ней, здесь одинока. — Кого вас, Надя?

Надя молчит. Она поднимает руку, небрежно-кокетливым жестом, давно знакомым, перекидывает спутанные пряди волос на плечо и ссутуливается еще больше, словно под их тяжестью, и на светлой ткани ее пиджака вдруг расцветают ослепительно яркие красные пятна — они расползаются, захватывая нитку за ниткой, съедая нежно-светлое.

— Почему ты не можешь просто поверить мне, — говорит она, не поворачиваясь, и Наташа вздрагивает, не отрывая глаз от ее спины, — это не Надин голос — шуршащий, шепелявый, старушечий, чужой. — Тебе всегда хочется каких-то доказательств! А получив, ты тут же начинаешь жалеть, что их потребовала. Ты ведь понимаешь — уже все прекрасно понимаешь.

— Надя, я…

Она поворачивается, и Наташа отшатывается назад, и ей кажется, что вокруг темнеет, и прорастают из серой пустоты раскидистые старые платаны с пожухшей от жары листвой, и слышится вой сирены, и призрачно мелькают синие огни. Глаза Нади смотрят на нее с чужого лица — смотрят нехорошо, упорно, а само лицо — страшная кровавая маска с блестками прилипшего стеклянного крошева, и под разбитыми губами на месте зубов — неровные обломки и дыры. Такой ее подняли с асфальта тогда, в августе двухтысячного, такой она и умерла в больнице несколько часов спустя.

— Что такое? Кровь? — шелестит ее голос. — Моя кровь не на тебе, ее не стоит бояться. Она уйдет — рано или поздно все уйдет, рано или поздно забывается любая кровь.

Надя отворачивается и смотрит в туман, из которого вышла, и Наташа смотрит следом, и чувствует, как по ее коже расползается холод — липкий, серый холод. А из тумана выходят люди, один за одним, распарывая, разгоняя пухлые клочья, ступают на асфальт, обретают цвет, и взгляд, и их шаги становятся слышны. Она оборачивается — убежать — но и с противоположной стороны туман разрывают знакомые лица, плывут к ней. Но на полпути люди останавливаются. Не подходят, не бросаются на нее, не тянут рук. Просто стоят и смотрят. Молча. И Наташа знает, что они ее видят, хотя глаза есть не у всех, но они ее видят. И убежать некуда, и отвернуться некуда, и закрыть глаза не получается, словно у нее нет век. А они смотрят.

Высокая полная женщина с золотыми массивными кольцами на пальцах и рассыпавшимися в беспорядке волосами. Ее розовый халат прорезан во многих местах, и в прорехах видна запекшаяся на порезах кровь. Но самая страшная рана — на шее, рассеченной почти наполовину, — темное отверстие зияет, словно жуткий безгубый рот. Не по-женски короткие и сильные пальцы тоже в крови, но золото колец сияет сквозь нее — чистое, умытое, свежее. Людмила Тимофеевна Ковальчук. Первая, кто заплатил. Вот и ее сын, Борька, стоит рядом со свернутой и сломанной от страшного удара шеей и разбитым лицом, — первый, кто был нарисован. После того, как Наташа сказала себе, что никогда больше не будет рисовать.

Измайловы — стоят строго, торжественно, под руку, словно на свадебной фотографии старых лет. Григорий слегка склонил голову набок, и ран от стамески почти не видно, но лицо — как застарелый кровоподтек, сине-зеленое, распухшее. С халата и волос Ольги течет вода — теплая, мыльная, и она улыбается белыми губами, к которым прилипли синеватые крупинки нерастворившегося стирального порошка.

С трудом сдерживая крик, Наташа отворачивается и натыкается на взгляд Нины Федоровны Лешко. Врач, широко раскрыв глаза, беззвучно что-то говорит, словно молится. Ее ладони аккуратно сложены на животе, закрывая рукоять ножа, всаженного Гансом. И сам Ганс тут же, но смотрит не на Наташу, а на свою грудь между полами полурасстегнутой кожаной куртки, где темнеет небольшое отверстие от пули. Несмотря на ужас, Наташе странно видеть его — он чужой на этой экспозиции, как и двое других парней — один светловолосый, со сломанным носом и распоротой шеей, другой — приземистый и коренастый, с разбитым кадыком. Сема и Чалый — кажется, так их кто-то когда-то называл. А может и по-другому — это, в сущности, было не так уж важно и смотреть на них тоже было совершенно неважно. Куда как важнее было смотреть на Огаровых — надменную красавицу Катю и ее мужа Игоря — оба стояли странно скрючившись — не получалось принять другую позу телам, изломанным падением с девятого этажа. Важнее было смотреть на жуткое обгорелое существо без лица, без глаз, без кожи, только спекшееся обугленное мясо, посеревшие зубы, окаймленные остатками растянутых в улыбке губ — это должен был быть Илья Павлович Шестаков, чья машина врезалась в бензовоз. Олег Долгушин, утонувший в море, мокрый и холодный, лицо и кисти рук чуть блестят от соли, кое-где маленькие рыбьи укусы. А еще… высокая худощавая брюнетка с окровавленным ртом и искаженным от удушья лицом и мужчина среднего возраста со смешной прической-"ежиком" — его лоб разворочен пулей. Элина Нарышкина-Киреева и Аристарх Кужавский… Но этого быть не может, они не должны здесь находиться — ведь еще совсем недавно они были живы. Да, это действительно сон — во снах всегда все наоборот, все алогично, все неправильно и страшно.