* * *
Мы едва помещаемся, а ещё - холодно. Том ёжится вслед за мной и хочет подняться, но я крепче обхватываю его. Лицом к лицу, даже видно веснушки. Он улыбается и смотрит на губы, потому что хочет поцеловать. И потому что я говорю: - В этой библиотеке есть ещё книги, которые я хочу показать.
Oh, dear
- Перестань, ты пугаешь меня. Том обрывается на полуслове, и в его глазах, полных ярости, проскальзывает недоумение. Его рот застывает полуоткрытым. Мне хорошо видно, как тяжело поднимается грудь, и я слышу шум дыхания, даже находясь в пяти шагах - так, словно Том дышит мне в ухо. Он кривится, будто я говорю несусветную чушь: - Как я могу пугать тебя, дарлинг? - звучит раздражённо и сухо. - Посмотри в зеркало, - советую я, - ты другой, и у тебя взгляд сумасшедшего. Ты никогда не злился. - Тебе полезно знать, что я умею. Я понимаю: ничем это не закончится. Прежде чем гнев начнёт ссорить нас, я говорю: - Остынь, - и ухожу, чтобы просто уйти. «Дарлинг», обычно такое мягкое, нежное, звенит в голове как яростный рык, как «вжик» плети. Я не останавливаюсь, чтобы взять пальто, выхожу на улицу прямо так, и смотрится как-то жалко человек в одном свитере (это поздней-то осенью). В кафе за углом меня знают, я сижу у них с полчаса, взяв себе чашку чая в кредит, и впервые за много лет мне не хочется возвращаться. Так бывает, когда человек делает что-то несвойственное. Если бы Фрай ушёл в садоводы, а Уотсон стала домохозяйкой, то все бы испытали недоумение, а может, и страх: как же так, ведь они - другие. Но если мы не можем чего-то представить, то не значит, что этого нет (не было и не будет). Том играл, и всё его отрицательное выходило в игру, а мне доставались улыбки. И вспоминать лицо, такое искажённое, злое и направленное ко мне, а не к зрителям - в это не верится. Мне бы хотелось думать, как всё исправить, а думается лишь об этом новом лице. Мой Том вдруг не Том. Или Том вдруг не мой? Я получаю смс и слегка успокаиваюсь: «Приходи».
Дома сумрачно, но после улицы тепло и уютно. Мы смотрим друг на друга какое-то время, но я вижу, что всё прошло. Том недовольно протягивает ко мне руку, и я обнимаю его так крепко, как только могу. В моих руках он расслабляется, натянутые мышцы, сведённые в гневе, поддаются моим касаниям и больше не сокращаются. Теперь я могу что-то сделать ради него. - Если я зол, это повод дать мне пощёчину, но не уходить без одежды, - упрекает он с заботой, совсем не обидно, - надеюсь, ты не ходила так по улице, а зашла куда-нибудь. Я поднимаю голову, чтобы посмотреть на него. Как он сильно держит меня! - Ты остыл? - Не ходила? - упрямится он, правда, отогревая моё лицо своими ладонями. - Не ходила. Ты остыл? - Да. - И поговоришь со мной? - Поговорю. Несмотря на испуг, я ждала именно этого. Небольшая неловкость, которая была между нами, исчезла, когда Том отпустил себя, а я отпустила воспоминание о нём. Какое-то время он дышит мне в затылок, прикрыв глаза и почти касаясь губами, и под моей щекой успокаивается его сердце. - Пойдём, - и я целую его (черты всё ещё немного сердитые, жёсткие, рот какой-то солёный), - я пожалею тебя. Том всё-таки улыбается, и его глаза, наконец, заметно добреют. - Oh, dear, - говорит он интимно, шёпотом, - как же ты мне нужна... А я усаживаю его на диван поближе к подушкам, завариваю чай (с мятой и молоком) и слушаю до полуночи, пока он не рассказывает мне всё до конца, пока его глаза не начинают слипаться, а подбородок вновь не становится мягким, безо всяких углов. Я сижу рядом, трогаю то лицо, то плечи, то руки, прижимаюсь к нему, пью из его чашки, когда он предлагает, и от нас вместе пахнет этим домашним чаем. Наутро будет совсем хорошо, а сейчас я сделаю всё, чтобы не было плохо.
Русалка
- Устала, русалка? - говорит Том, заваливаясь спиной на диван. Длинные ноги - на подлокотник, пиджак - в соседнее кресло, и его рассеянная улыбка выцветает неспешно, как будто Том собирается засыпать: он ладонью прикрывает глаза. Я сажусь в кресло напротив, не отвечая. Платье длинное и с «хвостом», мне идёт его цвет, приятна фактура, а золотые пайетки похожи на чешую. - А ты разве устал? Я серьёзна, как бываю, когда вызываю его на игру. Он глаз с меня не сводил весь вечер, клал ненароком руку то на талию, то на бедро, а теперь почему-то думает, что русалка не затащит его в пучину. Сам виноват, сам нарвался, и я щёлкаю замком клатча: услышав, как бьются о стол фишки, Том отводит ладонь от лица. В его глазах искреннее недоумение: - Ты что, дарлинг?.. - Я их не стащила, а выиграла. Если ты это имеешь в виду. Том, конечно, и не сомневался. Он знает, что в картах я хороша. - Половина твоя, - озвучиваю я, укладывая красные фишки в стопку, а затем передавая их на другой край стола, - а половина моя. - Что ты затеяла? - не понимает Том, хотя губы снова гнутся в улыбке. - На раздевание. И я выуживаю из клатча колоду, которую мне подарили. Чужой взгляд загорается. Том тоже помнит, как сегодня касался меня и как смотрел. Я это понимаю ещё и по тому движению глаз, которое он совершает непроизвольно: он смотрит на глубокое декольте, на мою грудь, плотно прижатую тканью. Меня не смутить - я ведь этого добиваюсь. - На мне только платье, - напоминаю я. - Я знаю. «Я ведь трогал тебя сегодня». - Может, снимешь его часа через два. Том принимает шпильку с азартной улыбкой. Он не тот, кто станет сдаваться, а ещё, безусловно, он жаждет меня раздеть. Садясь прямо, придвигаясь неторопливо к столу, он протягивает руку к колоде. - Не доверяешь? - но карты всё же передаю. - Проверяю, дарлинг, - Том немного лениво ищет на диване очки, а затем аккуратно надевает их на нос и придерживает всё то время, пока рассматривает рубашки у карт. - Я знаю, что ты жульничаешь. Том приносит в игру аналитическую серьёзность, словно мы собираемся играть в казино, а не в полумраке гостиной. Это - главное, что волнует его: Том задаёт новый тон, как хороший актёр, выходящий на сцену. Своими длинными пальцами он переворачивает карту за картой, слегка поджав губы, изредка смотря сквозь очки на меня. Молча. Так растёт напряжение, и Том этого добивается. - Я раздаю, - не спрашивает, а сообщает он. И кидает первые фишки.