Теперь и я понимал, что ее украли. Если б растерзал ее зверь какой, не мог же он утащить ее на спине, ведь телка уже шестимесячная. Даже здоровенный волк, и тот оттащит чуть-чуть в сторону, чтобы место было поукромней, чтобы мог он насытиться, а потом или бросит ее, или зароет в землю. Но как я ни искал, нигде следов задранной телки обнаружить не мог. Значит, украли — и все. Но кто, интересно, все-таки мог решиться на то, чтобы украсть у меня? Именно у меня… Ведь про меня столько всего наврали, что люди бояться должны со мной связываться. Я и сам пугался этих рассказов…
Когда я вернулся домой, Эле была в своей комнате. А я пытался все обдумать. Если украли для приплода, чтобы вывести туташхиевскую породу, то для этого еще и бык нужен, не потащит же вор корову на случку к нашему же быку, а больше тащить ее некуда. Для чего же тогда воровать? А может, угнал мелкий воришка, который и не знал, что телка эта моя? Но как же он гнал ее, сукин сын, в таком случае, не оставив никаких следов на дороге!
Прошло дня два. И отправились мы с Эле в поле, где лежала наша земля, где посеяли мы гоми и теперь думали, когда снимать урожай. Видим, идут из леса женщины с вязанками хвороста.
— С добрым утром, Дата-батоно!
— С добрым утром!
— Вы знаете, — говорит одна, — из полиции человек приходил, вы слышали, конечно, что он говорил?
— Что? — опередила меня Эле.
— Говорил, что вора они задержали и какую-то телку у него отняли. Если, мол, кто-то из вашего ущелья пострадал, пусть в полицию придет, приметы телки назовет и получит ее назад.
— А какой масти та телка, он не говорил? Возраст ее не назвал? — спросила Эле.
Чего только женщине не придет в голову!
— Нет, не говорил, Эле, — ответила соседка.
И долго еще кудахтали они о том, мог ли человек из полиции сказать, как выглядела телка, или не мог.
Женщины с хворостом ушли, а Эле теперь твердила только одно:
— Это наша Бочолия! Чует моя душа!
Когда вернулись домой, стал я прикидывать, могла или не могла попасть наша телка в полицию и что ей там, собственно, нужно. Но никаких хитросплетений обнаружить не мог. Не украли же ее для того, чтобы меня заманить? Если б захотели, они и так могли меня арестовать, что у них, полицейских, не хватает или казаков? Документ о помиловании всегда со мной. Не может же наместник вдруг отменить свое решение? Да и мой двоюродный брат Мушни не допустит до этого. Тысячу раз я все взвесил, отмерил и ничего подозрительного не нашел. И все-таки решил — моя ли телка, чужая ли, — все равно в полицию я не ходок! И никакая сила не сдвинет меня с этого места. Ни за что! Но знаете, что бывает, когда женщина пристанет к тебе, как репей, да еще если к тому она — твоя сестра, что всю жизнь провела в молитвах за тебя, а слезы, пролитые ею из-за тебя, ни в каком кувшине не уместятся. Разве можно устоять и не дрогнуть. А Эле не унималась, покоя мне не давала: иди! — говорила, — иди! Если мы потеряем Бочолию, снова рухнет наш дом, наша семья, у нас никогда не будет больше нашего стада… Чего только я ей ни сулил, как ни уговаривал. Придумал даже, что порода стада нашего вырождается, что мне она перестала нравиться, вот куплю десять телок другой породы… Эле слова мои приняла в штыки. Тогда я пошел на попятную и предложил, что поеду в Ахалкалаки и привезу телок из нашего старого стада, проданного Хацациа молоканам. Но в ответ только — нет да нет. Никто не заменит ей ее Бочолии — и все тут! В конце концов поссорились мы с ней. За весь вечер и словом не обмолвились. Встал я на другое утро, а Эле и след простыл.
Разузнал у соседей: говорят, пошла пешком в полицию за теленком. А дорога — сорок верст туда и сорок обратно. Сначала разозлился — пусть идет, научится уму-разуму. Но жалко ее стало. Оседлал я коня и поскакал. Догнал ее уже далеко от деревни. Молил, просил, еле уговорил вернуться, а сам, — что поделаешь, — поскакал в уездный наш городок. Все же был доволен, что бедняжке Эле не придется по полиции ходить, унижаться перед ними. Ни о каком обмане я по дороге и мысли не допускал. Конь у меня добрый, и было еще далеко до вечера, когда я подъехал к полицейскому участку. Соскочил на землю, привязал лошадь к дереву и вошел во двор. Двор — просторный, со всех четырех сторон высоким забором и службами обнесен. Полицмейстер, я знал, на втором этаже восседал. Подошел я ближе к его балкону и крикнул во весь голос: