Выбрать главу

Замтарадзе совсем поправился, только немного прихрамывал. Дни шли за днями, и никто из больных даже слова не проронил, будто дали обет молчания.

Однажды ночью, часа в три, в палате раздался вопль Квишиладзе:

— Кучулориа, зажги лампу! Сейчас, же! Какой сукин сын потушил, только бы мне узнать! Зажги лампу немедля!

— Что случилось? Что ты орешь среди ночи? Какая муха тебя укусила? — откликнулся Варамиа.

— Зажги лампу, Кучулориа, зажги, не тяни! — продолжал орать Квишиладзе. — Стой, Чониа, ворюга ты и подлец! Ну, теперь не уйдешь. Не рвись напрасно, не вырвешься!

В палате возились, тузили друг друга, но лампу зажигать не торопились.

Мосе Замтарадзе поднялся, засветил лампу и пошел было в большую палату.

— Поставь лампу на место и ложись, ради всех святых, — ледяным голосом остановил его Туташхиа.

Замтарадзе удивился, видимо, не привык к такому тону, однако лампу не поставил.

— Перебьют друг друга и сожрут сами себя. — Замтарадзе встретился взглядом с Туташхиа и осекся. — А мы будем сидеть сложа руки?

— Да, пока не станет ясно, как быть.

— Ясно никогда не станет, — сказал Замтарадзе, сдаваясь и ставя лампу на стол.

— Несите лампу, люди вы или кто?! Вы что, не слышите, что здесь творится?! — кричал Квишиладзе.

Я взял лампу и вышел в большую палату.

Варамиа сидел на постели и глядел во все глаза. Чониа лежал на боку, ладошка под щеку и, ехидно щурясь, ждал развязки.

Кучулориа лежал на полу лицом вниз, а его правую руку мертвой хваткой зажал обеими руками Квишиладзе.

Дяди Мурмана и Хосро в ту ночь в лазарете не было, их увезли к больному, довольно далеко, а то раньше Хосро никто бы на шум не прибежал.

Квишиладзе отпустил свою жертву. Кучулориа медленно поднялся, озираясь кругом, и, сорвавшись с места, вмиг выскочил на балкон — в ночной тишине шарканье его шлепанцев донеслось с дороги, идущей в Поти.

— А-у-у-у! — вырвалось у Квишиладзе. — Змею я пригрел на своей груди, змею!

Мосе Замтарадзе рассмеялся и снова улегся в постель.

— Стой, Чониа, сукин сын! Из моих рук не вырвешься, — передразнил Чониа Квишиладзе и, повернувшись лицом к стене, добавил надменно — Был бы Чониа способен на такие дела — поглядел бы я на тебя!

Рассвело.

Мы с Датой Туташхиа стояли на балконе, наблюдали за моими животными. В бочке осталось две крысы, и уже не было сомнения, которая из них будет продана шкиперам. Туташхиа прежде меня заметил молодого человека, идущего к лазарету, долго еще приглядывался и, сбежав по лестнице, пошел к нему навстречу. Они перекинулись несколькими словами, и молодой человек ушел. Под вечер абраги оседлали лошадей и распрощались с нами. С тех пор ни одного из них я не встречал. Вот и все, что я знаю про Дату Туташхиа.

К Варамиа пришел брат, принес уйму всякой снеди, но Варамиа не захотел оставаться в лазарете, расплатился с Мурманом и, оставив Чониа все, что ему принесли, ушел.

Было за полдень, когда Квишиладзе, взяв костыли, спустился во двор гулять. Чониа уложил провизию, оставленную Варамиа, все перевязал, перекинул через плечо и отправился в сторону Поти. Квишиладзе проводил его взглядом, вернулся в палату, проверил свои припасы — не прихватил ли кто-нибудь из отбывших его добро.

Мешочки, кульки, катхи… в одних насыпана была земля, в других зола…

Вот так все и было.

ГЛАВА ВТОРАЯ

И когда народ ступил на стезю порока и малодушие взялось вершить дела, доселе великодушием вершимые, сказали иные:

— Кто нас кормит и холит, тех мы и нарекаем своими ближними. И тогда померкло Добро и умалился народ — ибо в душе даже самых праведных погибли благие семена, а любовь стала подобна плевелу на почве сухой и бесплодной. Произошло же это потому, что много было осаждающих, да мало осажденных.

И содеялось:

Совесть — звуком пустым и бряцающим, а в устах гонителей бранью и поношением; Сила — мечом, подъятым на собственную душу, и ярмом для ближнего; Доброта — ангельской личиной на лике дьявола; Женщина — игралищем страстей, блуда и бесплодия; Друг — наперсником в злодеяниях и пороках и собратом в низменном страхе; Отчизна — ристалищем стяжателей и пашней для сеяния лжи, поросшей терниями и дурманом; Хлеб и прочее добро — уделом мздоимцев и мытарей, а весь Мир — царством ненависти.

И когда совершилось все реченное, померкло даже солнце, ибо затмило его сияние злата. И начал народ молиться ненависти и отмщению, ибо они и стали его богом. А жрецом того бога и вершителем судеб и дел своих народ нарек дракона, чья пища была плоть и сердца человеческие. Дракон же жрал их, не ведая насыщения. Но был он, однако, не только зверем, но и созданием, ибо гнездился в глуби души человеческой и был основой всех составов ее. Тогда оскудел Разум и страшны стали дела его; вольный предался в рабство, сняли ярмо с выи вола и возложили на шею человека; двинулись орды, опустошая землю, и увели с собой мудрейших и красивейших, а прочих обложили непосильной данью; мудрецы забыли завет отцов, и искусство чтения звезд стало на порабощение души человека. Льстецы и безумные избороздили моря златоверхими судами, дабы еще умножить богатство и роскошь своих поработителей, лжепророки и пустосвяты обучили народ волшбе и кудесничеству, дабы удушить настоящую веру; безумные сожгли нивы и посеяли ядовитые злаки, дабы вкусившие их забыли разум и совесть. И народ въявь зрел дракона яко живущего в палатах и садах, но чтил его не как зверя, а как стража и утверждение Маммонова царства — ему же и конца не будет. Ибо для маловерных и слабых духом был тот дракон желанным и возлюбленным, хотя питался он кровью и душами народа.