Помню, как-то раз Гоги посмотрел на него и сказал:
— Что же, братец ты мой, получается, днем ты цензор, покорный властям, — в руках твоих меч, и ты казнишь тех, кого они хотят казнить. А вечером приходишь сюда и оплакиваешь тех, кто пал от твоей руки днем, не так ли? Не знаю, что это, может быть, садизм особый…
Но на такие речи Сандро Каридзе только рукой махнул, дескать, что ты в этом смыслишь, хотел бы и знать…
Пока звуки «Шеи хар венахи» радугой переливались над нами, пока Сандро Каридзе вытирал слезы, Элизбар Каричашвили погрузился в себя, слушая песню. А когда она кончилась, взял в руки бокал.
— Я пригласил вас за свой стол, — сказал он. — И хочу, чтобы первое слово было за мной. Я буду тамадой только на этот один тост, чтобы предложить вам распорядок нашего вечера, а потом сложить свои полномочия. Здесь встретились такие люди, которым есть что сказать друг другу. Я думаю, — вы все согласитесь со мной, — вам не к лицу обычная пирушка. Первый тост — за нашу встречу — хочу поднять я. Хочу представить вас друг другу и выпить за здоровье каждого из вас. Но потом бокалы мы будем поднимать по очереди. И каждый будет говорить то, что ему правится. Итак, я буду первым, я подаю пример.
Элизбар Каричашвили говорил свободно и легко, и все мы его внимательно слушали.
— Дорогие друзья, — продолжал он. — У нас есть все для того, чтобы провести счастливо этот вечер. Нс только еда и вино… Но и божественные песни… С нами прекраснейшая дама, наша Нано, присутствие которой делает каждого из нас лучше. Скоро подойдет и Гоги… Будем же веселиться, и пусть каждый откроет свою душу друзьям. Пусть будет так.
— Пусть будет! Мы согласны, — подхватили все.
Только Каридзе промолчал.
— Не можешь без мудрствований, — пробурчал он, — Какой ты, право! Люди хотят вкусно поесть и выпить хорошего вина, дай им эту возможность, вот и все, что нужно.
— Не распоряжайся, — воскликнул Каричашвили. — Это тебе не цензура, будем веселиться, как нам угодно, у нас свобода!
Каридзе усмехнулся, сунул в рот редиску и, показывая на рот, покачал головой, — вроде он заткнул себе рот — молчу, мол, молчу, а ты говори, сколько твоей душе угодно.
Я знал за Элизбаром Каричашвилн эту особенность — на многолюдных церемонных вечерах ему бывало не по себе, он молчал и слушал высокопарные тосты с таким видом, будто ему было неловко за говоривших. Но в дружеском кругу его нельзя было узнать, он загорался каким-то внутренним светом и поток его красноречия лился неудержимо. Начнет, бывало, говорить о страданиях человечества, потом со стремительностью и остротой подведет нас к неожиданному выводу, который заставит всех задуматься, а после этого с такой же естественностью и изяществом тост его завьется вокруг одного из присутствующих, чтобы, в конце концов, опять вернуться к прежнему, к тому, чтобы не страдал человек. Некоторые недоумевали — зачем нужны такие длинные тосты, но это были люди, которых питье интересовало больше, чем беседа. Да и сами они лишены были дара слова. Такие люди любят присоединяться к чужим речам, пролепетав одну или две фразы. По-моему, чувство меры никогда не изменяло Элизбару Каричашвили, разве только после многих чарок, но и тогда то, что он говорил, не теряло своего обаяния.
И сейчас Элизбар остался верен себе и выпил, прежде всего, за человеческое достоинство, за каждого из нас, что для нашего знакомства было, конечно, необходимо. Первой в этом тосте была Нано, а последним — лаз. Элизбар не расточал чрезмерных похвал и не сказал ничего лишнего. Но говорил прекрасно и закончил такими словами:
— В сознании человека, опьяненного водкой, поселяется тьма, его язык — уродлив и жесток. В сознании же человека, возбужденного вином, водворялся свет, его язык — язык любви и красоты. Водка — принижает, вино — прощает!
— Теперь я понимаю, — прервал Элизбара Каридзе, — почему ты по утрам так невыносим.
Но Элизбар пропустил это мимо ушей и продолжал:
— Провидение одарило нас любовью к вину, чтобы наши мысли обрели красоту и благородство. Оно избрало застолье местом, где предназначено нам выразить себя в честных и прямодушных суждениях. Вы знаете — грузинский стол похож на грузинскую песню: мы поем на разные голоса, но объединяемся в хоре, так и наше единомыслие рождается из разноголосицы мнений — и нет на свете более высокого единства!.. Я кончил, выпьем за это!
Видно, Нано никогда не видела своего двоюродного брата в роли тамады, его ораторский дар поразил ее.
— Тебе надо было быть адвокатом, — сказала она. — А ты выбрал провинциальную сцену.
— Грузинскую сцену, Нано, — поправил ее Элизбар.
— Да, конечно, ты прав, грузинскую, — подхватила Нано. — Но как ты красиво говоришь!
— Красота и очарование, наверно, у вас в роду, — улыбаясь, сказал Вахтанг Шалитури, обращаясь к Нано, — я это понял и тогда, когда услышал Элизбара, и тогда, когда увидел вас.
Мы слова чокнулись. А когда начался негромкий разговор, хор запел кахетинское мравалжамиери. Элизбар, как всегда, замолчал, а Каридзе, как всегда, вытащил носовой платок. Наверно, они и подружились из-за болезненной любви к музыке, это единственное, по-моему, что могло их свести. Мы тоже слушали молча, по потом, как обычно бывает за столом, кто-то нарушил молчание, и опять потекла беседа.
— Скажите, Нано, — обратился к пей Шалитури. — Почему я раньше никогда не видел вас? Вы живете в Тифлисе?
Должен сказать, меня покоробила развязность Шалитури, то что он назвал Нано по имени, без слов «госпожа» или «сударыня». Я заметил, что и Нано была этим задета.
— Я живу в разных местах, батоно Вахтанг, — ответила она, — но больше всего в Тифлисе. Разве обязательно нужно меня замечать?
— Но я адъютант военного коменданта, — Шалитури не сводил глаз с Нано. — Все меня знают, и я всех знаю… Как же я мог вас пропустить!
— Наше счастье, что ты еще не комендант, — как бы выплывая из своих музыкальных глубин, произнес Каридзе. Шалитури мельком взглянул на него и сказал, отвернувшись:
— Смотрите, совсем как кукушка на стенных часах! Выскочит, скажет — ку-ку и снова спрячется.
Это сравнение развеселило Элизбара настолько, что, отключившись на момент от музыки, он громко захохотал, но потом опять погрузился в музыку. Нано протянула руку, взяла из вазы яблоко и начала ножом срезать кожуру. А Арзнев Мускиа пристально посмотрел на Шалитури, затем отвел глаза и пожал плечами. Нано почему-то не могла управиться с яблоком, видно, нож попался тупой, ей это, кажется, надоело, и она крикнула:
— Лаз, помоги мне! Разве ты не видишь, как я мучаюсь!
— Давай я помогу тебе, — Шалитури стал вырывать яблоко из рук Нано.
Все это выглядело нагловато.
— Простите, госпожа Нано, я не привык к обществу дам и могу ошибиться, — сказал лаз, щурясь, но при этом чуть-чуть покраснел.
Нано отвела руку Шалитури и передала яблоко и нож Арзневу Мускиа.
— Вахтанг, сколько тебе лет? — спросил я Шалптури, желая намекнуть ему, что нужно вести себя приличнее, хотя бы потому, что он моложе других.
Шалитури очертил пальцем линию от меня к лазу и Нано и сказал:
— Я младше вас, ну, лет на десять, — и громко и самодовольно засмеялся.
Я понимал, что именно мы трое вызывали раздражение Шалитури, и он старался нас задеть.
— Какой он, оказывается, юный! — отметил Каридзе.
— Я думаю, разница больше, батоно Вахтанг! — сказала Нано. — Мне тридцать шесть лет.
Сандро Каридзе с изумлением взглянул на Нано.
— Вам двадцать пять, — уверенно сказал Арзнев Мускиа. — Больше никто не даст.
Я был согласен с ним, он прав, Нано на самом деле двадцать пять лет.
Шалитури тем временем не унимался:
— Женщина всегда женщина, — объявил он. — Пусть у тебя острый язык, но немытые руки, она все равно захочет, чтобы яблоко очистил ты.