Арзнев Мускиа не произнес ни звука. И остальные тоже молчали. Хор кончил мравалжамиери. Но молчание продолжалось. Вдруг Элизбар вскочил со своего места и, наполнив бокалы, вскричал:
— Господа! Эта песня родилась на свет для того, чтобы принести умиротворение людям и покой. А за нашим столом как будто наоборот. Но я не могу с этим примириться и все равно хочу выпить за любовь. За ту любовь, о которой поют в кахетинском мравалжамиери, которой под силу поднять из руин то, что разрушено враждой и злом!
И он опрокинул свой бокал.
— То, что разрушено враждой и злом, можно восстановить только враждой и злом! И больше ничем иным! — заявил громко Шалитури. — Так поется и в кахетинском мравалжамиери: чтобы не победил нас враг!.. Имеющий уши да слышит.
И он палил себе вина.
— Нет, — вмешался Сандро Каридзе. — Там поют про любовь, это идет сначала, а только потом слова, которые ты привел. Любовь — исходное условие победы над врагом. И слова и музыка создавались тысячелетиями, поэтому разночтений быть по может.
Я слушал его с превеликим удовольствием. Надо знать, что Сандро Каридзе имел две формы речи, как две формы одежды, — будничную, обычно — разговорную, и, если можно так выразиться, полемнчески-ораторскую. В его повседневной речи было немного юмора и много цинизма. Это давало ему возможность болтать, с кем он хотел и о чем хотел, острить на любые темы — даже об идиотизме царского режима или несправедливостях жизни. Он говорил с такой неуловимой зашифрованностью, что сам царь Соломой не мог бы вывести прямой смысл из его речей. А в полемическом его языке все было открыто и логично. Я думаю, служебные дела он должен был вести на этом языке, если только служба его нуждалась в разговоре. Но вообще-то он держал себя в узде, боялся, верно, повредить карьере, по случались взрывы, редкие вспышки, надо отдать ему должное, очень яркие, и сейчас я почувствовал приближение такой вспышки. Поэтому я не сводил с него глаз.
— Мне кажется, господин Сандро близок к истине, — сказала Нано.
— Я тоже не против любви и добра, — сказал Шалитури, обращаясь к Нано. — Особенно когда о них поется в кахетинском мравалжамиери. Я только хотел сказать, что возвращение того, что отнято, и восстановление того, что разрушено, требует жестокости и смерти, требует уничтожения врага. Все это под силу лишь ненависти, а не любви. Ненависти!
Все растерялись от его слов, наступила тишина, и в этой тишине отчетливо прозвучал голос:
— Все это под силу только любви!
То был голос Гоги, подошедшего к нашему столу.
— Что ей под силу? — спросил Шалитури.
— Даже такая ненависть, — ответил Гоги и обратился ко всем нам. — Добрый вечер, друзья! Добрый вечер, сударыня! С вашего разрешения я присоединюсь к вам.
Я заметил, что Нано смотрела на Гоги с большим удивлением и, слегка кивнув ему, тихо сказала:
— Господи! Уж не во сне ли я вижу все это… — Она засмеялась, но в это время опять резко заговорил Шалитури:
— Все это похоже на бредовые идеи блаженного Тадеоза.
— Тадеоз? — переспросила Нано с излишним оживлением, стараясь не смотреть в сторону Гоги. — Кто это такой? Никогда не слыхала… В какую эпоху он жил?
Вопросы Нано вызвали громкий хохот и Шалитури и Элизбара.
— Понимаешь, Нано, — пояснил Элизбар. — Тадеоз это гувернер Вахтанга. Фамилия его Сахелашвили. Говорят, он из монахов. То ли из монастыря его изгнали, то ли сам ушел, — не знаю. Потом был учителем, но и в гимназии не удержался, прогнали и оттуда, это святая правда, было на моих глазах, вот и стал гувернером. Переходил из дома в дом, пока судьба не наказала его таким недорослем, как Вахтанг. Тогда Тадеоз понял, что бросает семена в неблагодатную почву, — и сбежал. Теперь, говорят, ходит по деревням и продает книги.
— Уже не продает, — сказал Шалитури. — Считает, что и в книги проник разврат. Он нашел себе новое дело. Живет в Тианети, бродит по лесам и делает прививки диким яблоням и грушам. Если урожай хороший — свиньи едят.
— Но я не понимаю, — спросил Элизбар. — Что может проникнуть в книгу, если она прошла через руки Сандро Каридзе?
— Я занят изящной словесностью, Элизбар, — ответил Каридзе. — По мере сил я стараюсь, чтобы ею не завладели невежды и властолюбцы. Я уверен, что мои старания способствуют процветанию родины. А прекрасные творения, я знаю, неподвластны цензуре. Ей не под силу погасить ослепительное сияние их красок. Но бывает мертвенный, тусклый цвет, разбойничий серый цвет бездарности. Я борюсь с этим цветом, мой дорогой Элизоар!
— Хороший, видно, человек бедняга Тадеоз, — неожиданно произнес Арзнев Мускиа.
— Очень, — подхватил Каричашвили. — Замечательный человек!
. — Нет, ты все-таки растолкуй мне, — обратился Шалитури к Гоги, — как же так любовь может породить ненависть?
— Я отвечу тебе, — сказал Гоги. — Но сначала объясни, как ненависть может спасти от разрушений?
— Как может? — переспросил Шалитури. — Да очень просто. Скажи сам, как случилось, что мы, грузины, дотащили свои бренные тела до наших дней? Разве наши предки встречали врага чурчхелами и пеламуши?.. Вот пришел враг, взял приступом наши крепости, одержал победу и вырезал тех, кто ему не подчинился… Враг порой приходит, как друг, втирается в наши души, а потом, раздавив нас, возглашает, что мы в его руках и должны быть теперь тише воды и ниже травы. Так что же, молчать, смирившись с судьбой? Да?! А враг раздает леденцы трусам и предателям, тому, кто продал родного брата, кто сделал свободного рабом, кто продал душу дьяволу, забыл родной язык и плюнул на могилу предков.
Вахтанг Шалитури вскочил со своего места, кровь прилила ему к лицу, и он сжал кулаки.
— Кто бы он ни был — пришлый или свой, — саблей его, огнем, в волчью яму, в западню, отравляй, убивай!.. Ложь, предательство — все оправдано! Все справедливо!
Он запнулся и замолчал, словно излил накопившийся за долгое время запас злости и отвел душу. Сел на свое место и руки потер, будто неловко ему стало бурного взрыва.
— Плохое или хорошее, — продолжал он спокойнее. — Но это твое. Он пришел и все разрушил… Враг! Он хочет тебя извести… А ты встречай его добром, подари свою любовь, прости за все… То, что разрушил он, само встанет из развалин? Нет! Никогда! Нужно ненавидеть, убивать и истреблять до тех пор, пока враг не поймет — овчинка выделки не стоит, пока не уйдет ко всем чертям. Только так можно спастись. Ненавистью! Жертвами! А вы хотите стоять и петь: любовь спасет… Ненавидеть вы должны, если любите свободу, если хотите дожить до тех дней, когда сможете восстанавливать то, что разрушено. Надо ненавидеть!.. А после этого я и за любовь с удовольствием выпью, всему свое место!
Воцарилось молчание. Не потому, что слова Шалитури поразили всех своей новизной. В те времена встречались люди крайних взглядов, особенно среди молодых людей, настроенных патриотически. И Шалитури не сказал ничего такого, что несло бы печать своеобразия. Своеобразным был, может быть, только его злобный, желчный темперамент.
— Вахтанг, — вставая, сказал Каричашвили, — тебе бы не адъютантом быть, а террористом. Настал момент… Хотя и раньше я говорил тебе. А кроме того…
— Подожди, дай я скажу ему, Элизбар, — прервал его Гоги.
— Пожалуйста, говори. Видите, какой я тамада. Всем уступаю, — засмеялся Элизбар. — Говори, Гоги!
— Ты сказал, — начал Гоги, — что наши отцы и деды встречали врага войной? Ты прав, почти всегда было так… Но сейчас этого нет… Куда все девалось, ты можешь сказать? Нынешние грузины, отцы и деды будущих поколений, почему они не воюют, не убивают, почему они тише воды и ниже травы, почему?
— Выродился народ, — ответил Шалитури. — Продался за леденцы и побрякушки.
— Не так просто, батоно Вахтанг, — вмешалась Нано. — Не так просто, как вам кажется. Что же случилось с народом? Какое свойство, по вашему, он потерял?
— Я уже сказал — ненависть.
— Нет, не ненависть, — воскликнула Нано. — Он потерял любовь! Любовь к свободе, к родине, к государству.