Раньше был обычай — если побратим скажет: «Мне надо, пойдем со мной», иди и не спрашивай, куда и зачем тебя ведут, пока тебе не скажут. Так было заведено издавна потому, что побратим побратима звал на помощь только тогда, когда другого выхода у него не оставалось. Он вел и первую пулю встречал сам. Я знал: мы идем поглядеть на Шалибашвили. А что там еще лежало на сердце у побратима, я не знал и спрашивать тоже не стал бы. Что-что, а это мне было известно, — самую большую опасность Дата возьмет на себя, меня побережет. А не пойдешь, тогда где еще искать равенства в опасности и законной доли в риске?
— Ты только одно, Дата, помни, — сказал я, — меня не жалей и не прикрывай, а то ляжет на меня грех в дурном побратимстве… Понял меня?
— Думаю, большой опасности нас не ждет, — сказал Дата, когда мы прошли с полверсты. — Что кому перепадет, то и делать, брат, будем!.. Давай лучше пораскинем мозгами, с чего начать и как дальше дело вести.
— А что надо нам? Чего хотим?
— Чего хотим — сам видишь. Разнесли о нас сплетни, обмазали грязью и перекрыли все пути. Тебя из Кахети выжили, да и мне не легче. Где и нога моя не ступала, и там моим именем зло и гнусность творят. Таких делишек, как Шалибашвили, да еще похуже не меньше сотни насчитать можно — и все записано на наш счет! Я знаю, чьих это рук дело. Власть наша старается, но одной ей не управиться, ее дело — приказать, а уж охотников довести этот приказ до дела — не сосчитать. Они шныряют в народе, как волки в овечьей шкуре. Кто способен на зло, какое над тобой и мной творят, тот на все способен. В этих прихвостнях — ее сила, без них государству не обойтись. Потому-то и обнаглела эта тварь — власть за них, закону к ним не подступиться. Чтобы удушить это зло в самом корне — нет у нас с тобой сил. Но чтобы руки у него отсечь — на это-то нас хватит?
— Хватит!
— Про что я и говорю. И что делаю! Ты спроси меня, зачем идем, по какой надобности? Надо эти длинные руки пообломать, а там поглядим, что жизнь покажет. Тебе полоть приходилось — огород там или поле?
— Ну и что? Сорняк-то опять прорастает.
— Прорастет — опять выдери!
— Да ты что? Чтобы нам одним такую прорву земли одолеть?
— Всю, конечно, не одолеем — твоя правда. Но у сорняка, который вырастает на прополотом месте, той силы уже нет. Это одно. И потом — начнем мы с тобой полоть, и другие за нами потянутся. Справедливость возьмет свое, таких, как мы, будет все больше, больше, и когда нас станет легион, мы рукой и пулей дотянемся до зла, что гнездится на самом верху.
— Ладно, давай думать, с какого боку к этому делу подступиться.
— Здесь, в Хашури, знаю я одного… И вором он был, и жуликом, и по тюрьмам намотался, словом, мерзавец отпетый. Но у всякого мерзавца особый нюх на чужую мерзость. Он всегда ее найдет и запомнит: худо будет — он заставит других мерзавцев выручить себя. Моего мерзавца зовут Дастуридзе, Коста. Наверняка он знает о здешних темных делишках. Заставим его выложиться, а там видно будет.
— А что за этим Дастуридзе тянется?
— Одно его дело пахнет если не каторгой, то десяткой в Александровском централе.
— Тогда ему не отвертеться.
Пока добирались до Хашури, обмозговали, с чего начинать. Этот Дастуридзе держал на железнодорожной станции ресторан. Первым должен был возникнуть я. Дата с косами остался в тени на скамейке, которых было не счесть на пристанционной площади. Я обошел ресторан сзади и заглянул в кухню. У стены, что против окна, дремал повар. Возле окна судомойка средних лет мыла посуду в корыте. На столе стояли штук тридцать мисок с чанахи, ждали очереди в духовку. Мух было столько, что, наверное, в Хашури ни одной уже не осталось — все сюда слетелись.
Повар продрал было глаза, хотел что-то сказать и не смог. Только со второго раза выдавил из себя:
— Коста, выйди, а то в миски мух набилось.
— Уже иду! — раздалось в ответ, но появился Коста не скоро.
Видно, это и был Дастуридзе, — кому бы еще быть Костой? Выглядел он лет на сорок и похож был на трясогузку.
— Ты что наделал? — заорал он, заглянув в миски с чанахи. — Ты куда столько мяса навалил? А ну, давай сюда таз.
Таз был уже наготове, его и приносить не надо было. Дастуридзе прошелся вдоль стола, из каждой миски вынимал по куску мяса, бросал в таз и бормотал:
— Сколько мяса выбросить! Кто съест столько мяса? Погубить меня хотите? По миру пустить?.. Куда столько?.. Кому?..
Судомойка вытирала тарелки. Повар стоял, позевывая, будто и не слышал. Дастуридзе заглянул в последнюю и снова завел:
— И куда столько? Чистый шашлык! Поставь на лед! Разорить меня хотите? — Он уже остыл, только бормотал себе под нос с явным, как я заметил, удовольствием и уже повернулся уходить, как я крикнул:
— Коста, давай сюда, дело у меня к тебе!
Он подошел к окну и оглядел меня с головы до ног. То ли я ему не поправился, то ли еще что, по он повернулся ко мне спиной.
— Плесни-ка этому мясного отвару, да побольше, — бросил он повару. — И хлеба дай!
— Дело у меня к тебе, — крикнул я ему в спину. — Нужен мне твой отвар…
Он оглянулся, долго так разглядывал меня и ушел, не сказав ни слова. Повар поставил на подоконник полную миску и принес хлеб и ложку.
— Поди поешь! Вон туда… — Он показал на скамейку, где сидел Дата.
Я чуть было не протянул руку к миске, но спохватился, потому что заговорила баба:
— Господи! Он каждый день долбит нам, что мы его разорить хотим. А ты хоть раз возьми и разложи этого чертова мяса ровно столечко, чтобы и вынуть уже было нечего…
— Помолчи лучше. Пробовал я… В прошлом году… Тебя здесь не было, не знаешь…
— Ну и что было?
— Еще больше озлился.
— И что же ты? Прибавил?
— А что мне было делать?
— Ну, а он?
— Он добавку обратно вытащил… — Тут повар заметил, что я еще не ушел. — Ступай, ступай, только смотри, чтоб у миски ноги не выросли, а то пропавшие миски тоже на меня вешают.
— Он, видишь, — повар уже забыл про меня, — любит от всего хоть кусок оторвать, чтобы поменьше оставалось. Прямо страсть какая-то…
— Да зачем ему это?
— Ладно, баба! Помолчи… Все равно не поймешь.
Вот он каков, этот Дастуридзе. С какого боку к нему подъехать? — соображал я и не мог ничего придумать. А он, бог милостив, вдруг входит и прямо к окну. Поглядел на миску, ложку и хлеб, потом на меня… Тянуть дальше было нельзя.
— Обезьяна меня прислал. Дело есть, — сказал я.
У Дастуридзе слегка дернулась бровь, и такое удивление разлилось по лицу, что меня взяло сомнение — Дастуридзе ли это? А если и он, дело-то известно ли ему?
— Что?.. Кто?
— Обезьяна!!!
— Не знаю я такого… Знать не знаю… Слыхом не слыхал, — зачастил он сердито и негромко.
— Не знаешь, говоришь?
— Не знаю и знать не хочу! — сказал Коста, только потише и позлей.
— Эй, Кола, — крикнул он повару, — забери посуду с окна, отвару ему… многого захотел.
— Дело, конечно, хозяйское, — сказал я, — но только и Обезьяна тебя давно знает, и Яшка сурамский тоже привет тебе посылал.
— Никого из них не знаю. Что-то ты напутал! — выпалил Дастуридзе совсем почти не слышно и вдруг схватил ложку, зачерпнул отвару, заорал повару:
— Ты что, Кола, соли жалеешь? Какой преснятины налил, а ну, давай соль!
— Это где же видано, чтобы отвар солили? Соль на столе, соли на свой вкус. Соли, значит, мало, — веселился я. — Забирай свою бурду, и пусть твой Кола посолит ее покруче и клизму себе поставит!.. А сам давай сюда, гусиный помет, сказано тебе, дело есть!
— Уже иду, — промямлил он, едва ворочая языком, и пошел к дверям.
Пока Дастуридзе притащился, я устроился на одной из лавочек. Он плюхнулся рядом со мной, и я еще рта открыть не успел, как он затарабанил: