Все это накопилось, в основном, за последние месяцы, но что-то вязкое, рутинное мешало Десницыну собраться с мыслями, настроиться на единственно верную ноту и прийти со своими бедами к священнику, готовому выслушать, дать совет, освободить от тяжкого темного комка, что все набухал и набухал и мог вот-вот взорваться и сломать, обескровить самого Арсения. Все, на что решался художник, — молиться, ставить свечи, изредка подавать поминальные записки и вскоре, часто не дожидаясь конца службы, покидать храм. Раньше он не замечал за собой такого. Смятение, житейские тревоги покидали его только возле алтаря, намоленных икон, а теперь это помогало все реже и реже. И еще было одно гнетущее ощущение: словно бы некто медленно, исподволь подчиняет его своей воле! А тут еще образ Николы, написанный, как считал Арсений, в большом искушении.
«Сам того не желая, я оскорбил Святого Угодника!» — эта мысль постоянно пульсировала в мозгу, не давала покоя. Наконец наступил день и час, когда измученный художник заставил себя идти в церковь. Он не читал покаянные каноны, просто решил для себя самое важное: что же сказать батюшке и где исповедаться. «Это возможно только в храме, посвященном Святителю Николаю».
До Кузнечного Арсений добрался пешком, минуя полгорода. Как шел — почти не помнил, все время глядел себе под ноги, так что перед глазами мелькали то булыжник, то деревянные торцы. Голову поднял только на углу Николаевской: пятикупольный храм, классический портал; густой колокольный звон, уносящийся в облака. Перекликались колокольни, звонницы: у Богородицы Владимирской, у ближней Троицы и Знаменья, у Крестовоздвиженской и Покрова, что на Боровой за Обводным. Словом, по всей округе призывали ко всенощной. У Арсения от такого многоголосья даже голова закружилась. Молодой прихожанин-единоверец, с виду приказчик какой-нибудь лавки, подхватил его под локоть.
— Худо вам, господин хороший? Помочь чем?
Десницын сделал глубокий вдох:
— Благодарю. Ничего не нужно.
Приказчик пожал плечами, скрылся за церковными дверями.
Художник стоял перед храмом как вкопанный. Впервые за последние месяцы его не подмывало уйти невесть куда, не клонило в сон, не казалось, что священное действо происходит где-то в отдалении, а он лишь присутствует как зритель в зале — печальный либо безучастный к сути происходящего. Теперь он опять чувствовал себя участником таинства, душа опять открывалась навстречу бытию и его Творцу. Надежным, согревающим светом горели лампады, семисвечник на престоле, видневшийся через раскрытые Царские врата; торжественно покойно перетекая друг в друга, звучали возгласы дьякона и священника, и земля уже не колыхалась под ногами Арсения, как по дороге в храм, а снова обрела твердость палубы ковчега Вечного Спасения, плывущего в безбрежном житейском океане. Служба была долгая, но Арсений совсем не утомился, наоборот, совершенно утвердился в намерении исповедоваться. Огни на престоле погасли, Царские врата закрылись, но тут из алтаря вышел священник в черном подряснике с бронзовым распятием в руках и произнес проповедь. Пастырь говорил о великом подвиге смиренного служения Богу тех святых, «чья память ныне совершалась», о тяготах, искушениях и муках, сопровождавших их земной путь, и о всемогуществе Господа, причислившего их к ангельскому лику за гробом. Он призывал слушавших его прихожан следовать примеру Божиих угодников, уподобиться им в терпении мирских тягот: «Несть испытаний, возлюбленные мои, иже не от Бога нам посылаемы бывают и все скорби даются по силам нашим. Воистину претерпевший до конца спасется!»
«Значит, происходящее со мной тоже от Бога? Звонцовские заказы, эпопея с портретом, все эти совпадения от Всемилостивого Бога?! Но почему сама любовь, в которой ни корысти, ни похоти нет, почему она так мучительна?» — недоумевал художник.
Он пристроился к длинной веренице людей, уходящей в боковой придел, где батюшка уже выслушивал произносимые шепотом откровения страждущих духом. Многие исповедники молча ждали, когда наступит их черед, кто-то бормотал покаянные молитвы. Стоявшая перед Арсением женщина в кружевном черном платке держала в правой руке раскрытую книжицу, в левой — свечку, почему-то зажженную. Арсений осторожно заглянул к ней через плечо: оказалось, дама читает акафист Николаю Чудотворцу. Художник и не подумал, что в правиле, читаемом перед исповедью, такого акафиста нет, наоборот — подчиняясь какому-то внутреннему порыву, сам зажег свечу.
Удивительно было и то, что молитвы, которых Арсений не знал наизусть, разве что слышал когда-то давно на службе, вдруг нараспев зазвучали в мозгу его, а губы зашевелились в шепоте: