«И это не только у нас, – думал он. – В Маньчжурии вон разве лучше живут люди? Насмотрелся я на маньчжуров-то. Тоже маются, как быки в ярме… Разве работать они не умеют? Работают, да еще как! А ведь тоже одни штаны по три года носят… Отец-покойник, бывало, учил меня: «Коли сам плох – не подаст Бог». Ну и ломил я тогда напролом, надрывался и на своей, и на чужой, батрацкой, работе. Зимой и летом ни разу не застало в постели солнце. Не щадил я тогда ни себя, ни других. Никогда себе не прощу, как мучил Алену. Она, сердечная, на сносях была, а я ее погнал в лес бревна валить. Там и скинула, у горелого пенька. Дорого ей мое самодурство стоило, чуть было на кровь не извелась. А что из всего этого вышло? Как говорится, хомут да дышло. Только оперились малость, только жить начали, как на службу идти пришлось. Справляй, казак, всю казачью справу – строевого коня, седло, обмундирование, – а на какие шиши? За семь-то лет все и пошло прахом. Отец опять на чужие поля работать пошел, так в батраках и умер… Правда, можно было вернуться и со службы с деньгами, кабы потерять там свою совесть. Подвертывалось ведь счастье, когда Никифор Чепалов ворованные деньги мне сунул на сохрану. А я даже и не подумал об этом. Да и теперь не жалею, что уплыли те деньги мимо моих рук. Только вот жалко, – махнул он в сердцах рукой, – что не вывел я Никифора на чистую воду».
Погруженный в думы, Семен не заметил, как одолел крутой подъем. Перевал заливало солнце. В ливнях света купались цветы и травы, пахло шиповником и ромашкой. На солнцепеке шумела дикая яблоня. Семен остановился. Любил он оглядывать с горных вершин необозримую ширь и даль. Как море, которое видел он в Порт-Артуре, синели, сливаясь с небом, далекие сопки. Причудливо лепились на взгорьях пашни, в падях сверкали озера, зеленело в сиверах густолесье. Невольно Семен распрямился, почувствовал себя моложе. «Красивая же у нас земля и богатая, – подумал он. – Будь наша жизнь путевой, так здесь только бы и развернуться во всю силу-силушку… Ведь вон какая кругом ширь и красота. Посмотришь – и то веселее на душе делается». Но это его раздумье продолжалось недолго. Суровая обыденность снова напомнила о себе.
Вдали, у озерной сопки, виднелась запаханная Семеном чепаловская залежь. Совсем крошечной казалась она отсюда. Взглянул на нее Семен и подумал: «Даром отберут или три рубля, как Никуле Лопатину, кинут».
Он поправил за плечами мешок и стал спускаться в лощину.
В поселке стояла знойная тишина. По всей Подгорной улице в тени домов и заплотов спасались от оводов и жары гулевые косяки лошадей, табуны быков. Лошади, как привязанные, уткнулись мордами в заплоты, изредка помахивая хвостами. Сонные быки лежали прямо на дороге, занятые бесконечной жвачкой. Они даже не пошевельнулись, когда Семен проходил мимо. Горячее дыхание быков то и дело обдавало его босые ноги.
Дома изба оказалась на замке. Алена ушла, должно быть, на поденщину и увела с собой Проньку. Семен нашарил рукой на выступе верхней колоды ключ. Отомкнув замок, вошел он в прохладные сени, где на земляном полу шевелились узкие полоски солнечного света. У стенки стояла крашеная кадушка с водой. Семен с жадностью выпил целый ковш тепловатой, пахнущей сосновым одоньем воды. Потом сбросил с плеча пустой мешок и начал умываться. Умывшись, почувствовал, что хочет есть. Заглянул в угловой шкаф, где обычно лежал хлеб. Хлеба там не было. Два больших таракана дрались на нижней полке из-за сухой крошки. Потревоженные, они поспешно удрали в щель. В печке стоял только чугунок с водой. «Выходит, и у Алены нечего есть», – с горечью подумал Семен и прилег на скрипучую кровать, застланную стареньким, из разноцветных лоскутков, одеялом. Незаметно для самого себя он заснул и проспал до прихода Алены. Она принесла в узелке ковригу хлеба. Семен спросил, у кого Алена работала.