Выбрать главу

Парижской мастерской Давида руководил теперь Гро. Традиции учителя свято соблюдались, его имя произносили не иначе, как с благоговением. Скульптурный медальон Давида висел на стене, на самом видном месте под лавровым венком. Рядом была укреплена палитра Давида.

Изредка Гро читал ученикам письма брюссельского изгнанника; в них не было печали, напротив — они дышали покоем и счастливой уверенностью. «Я работаю так, будто мне только тридцать лет, — писал Давид, — люблю свое искусство, как любил его в шестнадцать лет, и умру, мой друг, держа в руках кисть. Нет такой враждебной силы, которая могла бы меня ее лишить…».

Действительно, в Брюсселе Давид не был несчастен. Он не случайно выбрал этот город, он понравился ему еще давно, когда в годы молодости он ненадолго посетил Бельгию. Брюссель чем-то напоминал Париж, там звучал родной язык, там было много старых знакомых и друзей. На аллеях прекрасного Королевского парка в Брюсселе встречались товарищи по изгнанию, там вспоминали славные времена Конвента. И брюссельские горожане, проходя мимо седых и гордых стариков, слышали слова, звучавшие сказкой: «Гора», «Жиронда», «Болото»… Брюссельские художники встретили Давида восторженно, в бельгийской столице жило немало его учеников. В доме Давида на улице Эвек, в его мастерской постоянно бывали гости. Юные живописцы искали его помощи.

Он не переставал писать, полотна старых фламандцев вызывали желание искать сочные, глубокие тона, богатые соцветия: Давид не боялся признать, что не все секреты мастерства ему знакомы. Недаром писал он одному художнику: «Думайте всегда, что вы ничего не умеете, — это средство уметь лучше, чем другие». Жизнь, наконец, очистилась от былых сомнений, неопределенности. Он мог ни о чем не беспокоиться, судьба его была решена раз и навсегда.

В его руках было совершенное мастерство — плод долгих лет исступленной работы. Он работал не слишком много, высокие сюжеты уже не тревожили его сердца; но взгляд оставался зорким и мудрым, а вкус был отточен многолетним опытом и познанием античности. И порой под его кистью возникали портреты, не только достойные прежнего Давида, но и превосходящие парижские работы. Так, написал он портрет мадам Морель де Тангри с двумя дочерьми, удивительное полотно, где чеканная точность контуров, классическое равновесие композиции сочетались с могучей, непобедимой жизненностью. Казалось, эти женщины обладают неуловимым разнообразием душевных движений от наивной задумчивости до мудрой старческой проницательности, от спокойной уверенности до саркастической насмешки. А всех троих объединяла та несколько навязчивая, подчеркнутая респектабельность, которая незаметно переходит в мещанство.

Но таких картин было немного, чаще всего Давид писал композиции на античные сюжеты, легкие и бездумные, далекие от настоящего серьезного искусства прежних лет.

Парижские друзья и особенно Гро делали все возможное, чтобы устроить возвращение Давида во Францию. Но он не хотел снисхождения, не желал ни в ком заискивать. «Декретом меня изгнали, пусть же меня и вернут декретом», — писал он Гро в ответ на просьбу подписать прошение французскому правительству.

Он жил и безоблачно и печально. Разлука с родиной никому не бывает легка. И если бы сравнение с золотой осенью не было давно и безнадежно избито, то к старости Давида оно подходило бы превосходно. Он жил, окруженный славой и почтением, среди любимых своих картин, с молодой радостью слушал музыку в театре де ла Моннэ. Его осыпали заказами, картины покупали нарасхват — даже во Франции. Только «Марат» и «Ле Пеллетье» стояли — в мастерской свидетелями минувшей славы монтаньяра Давида.

Каждый французский художник, приезжавший в Брюссель, почитал своим непременным долгом нанести, визит Давиду. В конце 1820 года два молодых живописца появились в мастерской на улице Эвек — то были Орас Верне и Теодор Жерико. Жерико принадлежала картина, которая так поразила Давида в салоне 1812 года, — портрет лейтенанта Дьедоне. До Брюсселя дошли известия о нашумевшем в последнем салоне полотне Жерико «Плот „Медузы“».

Итак, этот изящный юноша — возможно, будущая знаменитость. Смелость его живописи вызывает гнев и недовольство официальной критики. Слушая рассказ молодого человека, Давид вспоминал собственную юность — ведь для своего времени он тоже был потрясателем основ. И то, что художник новой и дерзкой школы приехал к нему, последнему, быть может, представителю уходящего «старого времени», показалось Давиду и трогательным и знаменательным. Давид вспомнил великолепную живопись Жерико — это совсем новое видение, новое ощущение жизни. Но ведь в том и смысл искусства, чтобы оно не стояло на месте. За обедом, когда светлое маасское вино было разлито в бокалы, Давид предложил тост за своих гостей и учеников. Он так и сказал: «учеников», ибо именно тех, кто искал свой и нелегкий путь, он хотел считать своими наследниками.