Вижу наш партизанский лес. В огромный лесистый овраг мой старший дружок Вильям и трое других партизан привели мадьярского офицера. Он бедует в отряде уже полмесяца. Русского не знает, а у нас никто не говорит по-венгерски. Зато мы знаем: мадьяры несут у немцев службу карателей, немцы, как правило, бросают их против партизан. Мадьяры жестоки и немилосердны. Офицер отказался копать себе могилу, но френч горчичного цвета и галифе сбросил покорно. Я впервые в жизни увидел шёлковое белье. Такая роскошь меня поразила. Позже Вильям сказал, что шёлковое белье — его мечта, в нём не заводятся вши.
Ласло Мюллер, наш переводчик в Доме отдыха, был у нас в плену, хорошо говорит по-русски. Похож ли он на того офицера, небрежно закопанного нами в лесу под Прилуками? Нет, не похож. Этот — сама любезность, а тот — заносчивый, плюнул Вильяму в лицо перед залпом. Ласло учит меня венгерскому языку: «кысыным» — спасибо, «йо напот» — добрый день, «сэрэтэм магат» — я люблю вас. Язык трудный, фраза быстрая, как полёт ласточки, трудно отделить слово от слова. Как ни стараюсь, но не могу уловить слов, похожих на финские, даже корней, а ведь это одна языковая семья — финно-угорская группа.
…Тёплый, влажный вечер. Заходим в корчму. Цыганский оркестр приветствует нас, как старых знакомых:
— Йо эштэт! — кричим мы.
— Добри вэчи! — отвечают нам цыгане и начинают «Очи чёрные».
У меня в оркестре завёлся друг. Полноватый старик, седая грива волос, серая густая щетина на щеках, мощный подбородок. Старик виртуозно играет на обшарпанном контрабасе. Он то прижимает его к животу, как женщину, то, скорчив презрительную гримасу, отталкивает от себя, отталкивает так, что контрабас яростно вращается юлой в левой руке властного хозяина. Она, эта рука, как бы душит тонкую шею контрабаса, играясь с нею.
Какой оркестр! Воют, плачут, захлёбываются в слезах скрипки, ухает контрабас старика, стрекочут цимбалы. Какой-то «Гамбринус»! Вот надрыв скрипок затихает, и вдруг в них будто ударяет молния, они вскрикивают, наполняют всё вокруг цыганско-венгерским быстрым танцем радости, веселья и ещё чего-то крылатого, отчего душа оттаивает и добреет. Возникает особое состояние, оно приходит редко, ах как редко. Мой друг контрабасист преображается. Старик стройнеет, его толстое бычье лицо озаряется лукавым, радостным светом.
— Зара Долуханова! — кричит он, наклоняясь ко мне, плотоядно поглаживая контрабас.
И тут старик начинает петь густым, хриплым басом. Поёт он «Волга, Волга, муттер Волга», поёт на немецком языке. Немецкие солдаты частенько заводили эту песню. Я это слышал и видел. Лица солдат, пришедших на нашу землю, становились мечтательными и незлыми, будто они пели о своём Рейне или Одере. Такое же лицо стало вот сейчас и у моего контрабасиста. Закончив петь, он кричит:
— Ура, Ленинград!
Приставив к стене контрабас, он подходит к нам. Мы обмениваемся бокалами. Я отдаю ему свой с армянским коньяком, он мне бокал с тёмным терпким вином. Старик закидывает голову и вливает в чёрный широкий рот пахучий коньяк, короткие широкие брюки его подпрыгивают, подскакивают выше носков. Будто старая лошадь на водопое, он выдувает из широкой груди воздух, идёт назад, дерзко хватает контрабас, щиплет струны. Начинается чардаш Монти. Застонали скрипки, запели. Чардаш Монти! То, что я люблю со студенческой юности. Старик хватает покорные пепельно-серые толстые струны короткими натруженными пальцами. Что в душе этого человека? Хочется перелистать страницы его жизни, найти главную, интересующую меня, где был, что делал в войну.
Иногда старик приходит на наш пляж, приходит всегда в полдень, на нём застиранная белая сорочка, мятая панамка. Он выбирает тихое место на краю пляжа, закатывает брюки и опускает распухшие венозные ноги в голубовато-серую пресную воду озера. Я подхожу к нему, и мы подолгу сидим молча. О чём он думает? О чём думаю я? «Я думаю о старости своей, о мудрости и о покое», — шепчу я навязшие строки и перевожу их на немецкий. Старик улыбается. Покой идёт от воды, гладкой и будто бы тяжёлой, мёртвой, налитой в мелкую сковороду Балатона.
Однажды, придя в корчму, мы обнаружили шумную группу наших туристов. Они громко разговаривали, смеялись, заказали оркестру «Подмосковные вечера». Но когда появились мы, оркестр увидав нас, прервал «Вечера» и заиграл «Очи чёрные», а мой старик запел, да с надрывом, со слезой: «Как люблю я вас, как боюсь я вас…»
Туристы разглядывали нас с нескрываемой неприязнью. Позже мы с Пясецким вышли во двор корчмы глотнуть свежего воздуха. Вслед за нами сразу же увязалась одна туристка.